Угрюм-река, стр. 199

– Контора? Я, Громов. Управляющего делами! Зажимов, вы? Сейчас же увольте инженера Кука. Завтра утром выселите его из квартиры. Передайте Протасову мой приказ принять от Кука дела и отчетность.

Из разбитого носа Прохора капала на развернутую сводную ведомость кровь.

Кровь помаленьку покапывала и из расквашенного коса мистера Кука, но он ее не унимал. Округовев от крепкого удара в лоб, большой дозы коньяка и воздушного тура впереверт по лестнице, он все еще сидел на земле в жалкой позе черепахи и как истый спортсмен восторженно оценивал мощь хозяйских кулаков.

– О! О... Колоссаль... «Голенький ох, а голенькому – бокс!..» Ха-ха!.. Очшень хорош самый рюсска... рюсска... водка...

Он покружился на четвереньках по земле, затем не сразу встал и двинулся к Нине Яковлевне с радостным известием, что с «мистер Громофф» он расстался «очшень самый лютча». Встречные, возвращавшиеся к домам рабочие улыбчиво раскланивались с ним. Крутя в воздухе новым пиджаком, густо залитым чернилами, мистер Кук с пьяным хохотом отвечал на приветствия:

– Здрасте! До свиданья. Ха-ха! Я ваш хозяину, гражданины рабочие, даваль маленько в морда... Моя очшень больше не служит у него. Он хам!.. А где же мое шапо? – хватался он за голову, нервно икал, ускоряя шаг к Нине.

Но его вовремя остановил и увел домой Иван.

Прохор Петрович после драки не в силах был работать. Возбужденный и обиженный неслыханным наскоком какого-то «заморского прохвоста», он весь трясся от негодования. Проглотил таблетку бромурала. Стал взад-вперед ходить по кабинету.

– Нет, каков мерзавец, каков нахал! Да за подобную выходку в Америке его линчевали бы... И откуда вдруг такая прыть?.. – сам с собой рассуждал он то полным голосом, то шепотом, то выкриком. Останавливался, жестикулировал, нещадно дымил трубкой. – Я должен это дело расследовать. Я этого не оставлю. А-а-а, знаю, знаю, знаю. Вы понимаете? Это ж Нина подстраивает штучки, моя жена. Так, так, так... Ну да. Но как же он, как же он... Ведь я ж в него выстрелил? Да, выстрелил... Отлично помню. Федор был. Схватил меня. Вы понимаете? А я решительно ничего не понимаю. А-а-а... так, так, так. – Прохор шутливо погрозил пальцем ушастому филину и уткнулся взглядом в висевший на стене портрет жены. Но вместо Нины была на портрете Анфиса.

– Здравствуй, Анфисочка! – Прелестная Анфиса глядела на него как живая. Прохор смотрел на портрет как мертвый. – Как ты попала ко мне?

Прохор потер лоб, подумал, прошелся. В окна вползала сутемень.

– Улыбнись, будь веселенькая, – сказал он. – Я болен, Анфисочка. А ее – убью... Жену убью, монашку, Нину. А Ибрагима ни капельки не боюсь, ни капельки не боюсь.

И Прохор, сгорбившись, вложил в полуоткрытый рот концы пальцев левой руки, стал к чему-то прислушиваться, пугливо водить глазами.

«Иди, иди, иди, иди, иди...» – не переставая звучало у него в ушах. «Это часы», – подумал он и остановил маятник. Но тот же голос продолжал настойчиво звучать: «Иди, иди, иди, иди...» Прохору показалось это занятным, не страшным. Он отшвырнул валявшийся под ногами цилиндр мистера Кука и надел картуз. «Иди, иди, иди, иди, иди...»

Прохор вышел и сел в пролетку. Белый конь нес крупной рысью. По сторонам мелькали безликие сумбуры. Большой любитель лошадей, Прохор не держал у себя автомобиля. «Бойся черкеса, бойся черкеса, бойся черкеса...» – беспрерывно повторялась теперь в ушах Прохора новая фраза. «Бойся черкеса, бойся черкеса, бойся черкеса...»

– А вот не боюсь!

– Чего-с?

– Слушай-ка, Филипп... – сказал Прохор кучеру.

– Я не Филипп, Прохор Петрович, я Кузьма называюсь.

– Ах, верно. Прости. Я про другое думал, про свое.

– Слых идет, Прохор Петрович, быдто с башни от вас человек с третьего этажа выпрыгнул.

– Да, да... Шапошников.

– Нет, извините, не Шапошников, а быдто барин Кук. Сегодня быдто... Верно ли, нет ли... Ась? Мы его Кукишем зовем.

«Бойся черкеса, бойся черкеса...»

– Слушай-ка, Григорий!..

– Я Кузьма, вторично... А Григорий барыню увез в прокат.

«Бойся черкеса, бойся черкеса, бойся черкеса...»

– Вези-ка меня к доктору. Он дома?

– Так точно, дома...

Свернули по Наречной улице. Сутемень заливала мир. Небо хмурилось. Виднелись за Угрюм-рекой рыбачьи костры. По сторонам все еще мелькали сумбуры и серое время. Сумбуры шептались. Пригорок. На пригорке десять белых огромных, с венками, крестов, под крестами могилы казненных рабочих.

– Повертывай! – крикнул Прохор кучеру.

– А к господину дохтуру, значит, не нужно?

– Пошел другой дорогой! – опять крикнул Прохор, ему чудилось, что кресты закачались, он задрожал и схватился за голову.

X

Среди рабочих опять началось сильное брожение. Закваской, дрожжами были политические ссыльные, передовые рабочие, кое-кто из технического персонала и отчасти даже сам Протасов. Но, по мнению Андрея Андреевича, поднять людей на новую забастовку, пожалуй, немыслимо и, как показал недавний опыт, бесполезно. Агитаторам, согласным с мнением Протасова, пришлось теперь разъяснять людям, что тут дело не в Громове: таких Прохоров Громовых на свете десятки тысяч – не тот, так другой. Да и на самом деле – была забастовка, были расстрелы, были даны послабления – и вот еще не успели сгнить в могилах казненные, у живых снова отнято все, что заработано кровью погибших... Нет, тут вся беда в самом управлении страной, в ее устарелом, жестоком строе. Значит, надо повалить насквозь прогнивший строй, надо поставить свое, народное правительство, тогда сразу всем капиталистам вместе с Прохором Громовым – крышка! А пока надо копить силы для предстоящих боев.

Состоялось свидание в брошенной рыбачьей избушке. Было двенадцать человек, среди них: Протасов, техник Матвеев, слесарь Иван Каблуков и поступивший в конторщики юноша Краев (он был на поруках Протасова), еще восьмеро рабочих: Васильев, Доможиров и другие.

Глухая ночь, берег реки, костер, чаек из котелка.

– Товарищ Протасов, – покашливая, кутаясь в длиннейший резко-желтый шарф, начал Краев. – Ваша точка зрения, простите, пожалуйста, в корне неправильна. Отговаривать рабочих от забастовки преступно. И вот почему...

– Извините, – сразу перебил его Протасов. – А я, как раз наоборот, считаю величайшим преступлением толкать рабочих без надлежащей подготовки под второй расстрел. И, пожалуйста, не старайтесь переубедить меня: я старше вас и расцениваю события жизни трезвее, чем вы...

– Ну, тогда не о чем и говорить, – занозисто сказал Краев, и сухие щеки его стали алеть. – Моя точка зрения такова, если угодно вам выслушать... Да и не только моя, а наша...

– Пожалуйста. Только прошу вас – короче.

– Жертв бояться нечего! Без жертв, Протасов, революции не бывает! – И возбужденный юноша туго-натуго затянул на шее шарф. – Вы предлагаете всякие компромиссы. Ерунда! А почему? Да очень просто: вы, Протасов, никогда не рискнете пойти ради дела... на виселицу. Да, да... Ну-с... Так сказать... А я, что ж, я на это пойду. Значит, что? Значит, я вправе говорить, что жертв бояться нечего. Я не боюсь, не боюсь!.. Нате, берите мою жизнь! Суйте мою башку в петлю!.. – срывающимся голосом выкрикивал он.

– Простите, Краев, но мне ваша мальчишеская игра в героя начинает надоедать, – нажал на голос инженер Протасов. – Вы только собираетесь, а я уже рисковал своей жизнью...

– Когда?

– Как когда?! – вскричал слесарь Каблуков не то с сердцем, не то ухмыльчиво. – А кто под пулями был, как в нашего брата шпарили? Не знаешь, и молчи.

– Вы, милый Краев, имеете право распоряжаться лишь своею, а не чужими жизнями. Поняли? Не жизнями рабочих...

– Ах, так? – И молодой человек, судорожно размотав концы саженного шарфа, резким движением закинул их за спину. – Тогда вы, Протасов, не революционер, вы, Протасов, примиренец, вы оппортунист, и больше ничего! Да, да, оппортунист. Факт! Меньшевичок стопроцентный!