Угрюм-река, стр. 142

Двинулись по снежку домой. Уныло звякали бубенцы тройки. Справа черная бахрома тайги дымилась желтоватым светом: всходила ранняя луна. Темным вечером приехали в поселок. Унылый вид бараков и казарм, куда летом Протасов водил Нину, в зимнее время был еще непригляднее. Какие-то кривобокие, подпертые бревнами, они до самых окон и выше были забросаны снегом. Снег поливали водой, утрамбовывали. Это предохраняло от ветра, врывавшегося в плохо проконопаченные пазы. В сильные морозы в бараках нестерпимый холод: мокрые сапоги примерзали к полу, по стенам, в углах, на потолке иней.

Вошли в барак для семейных. Дымно, душно; воздух, как в бане, пропитан испарениями. Над очагами сушились сырые валенки, всюду развешаны мокрые штаны, рубахи, прелые портянки. Вонь, пар. На гвоздях висят облепленные тараканами тухлые куски мяса, вонючая рыба, селедки.

– У нас на работе почти нет теплушек, – сказал Протасов. – Я несколько раз указывал на это Прохору Петровичу. Поэтому, выйдя совершенно мокрым из шахты, рабочий должен бежать домой иногда верст семь. При наших морозах это бесчеловечно. Вот видите, все сырое сушится здесь. А где рабочий моется, где чистится – такой грязный после работ и разбитый? Все здесь же, вот из этих рукомойников.

– На то есть баня, – возразил Прохор.

– В баню рабочие по очереди попадают два раза в год...

– Позор, позор! – пожимая плечами, прошептал Новиков.

Рабочие собрались еще не все, а иные шли в ночную смену. Те, кто успел поужинать, укладывались спать. В казарме, когда-то выстроенной на сорок человек, помещалось полтораста. Страшная теснота заставляла многих спать на холодном земляном полу. Там же, поближе к очагам, спали вповалку и дети. Простуда, болезни не выводились. По казарме, вместе с крупной перебранкой, шел затяжной кашель, хрипы, оханье. Казарма напоминала больницу или, вернее, грязную ночлежку последнего разбора.

Измученные тяжелой работой люди не обращали ни малейшего внимания на комиссию с хозяином во главе. Впрочем, присутствие хозяина-рвача их злило. Многих подмывало сказать ему в глаза дерзость, обложить его крепким словом, но не хватало духу – трусили. Бабы были смелей. Лишь только Прохор присел возле очага на лавку, как его окружили женщины и наперебой стали зудить ему в уши.

– Я Анна Парамонова, – кричала грязная, но смазливая лицом бабенка. – Твой Ездаков – чтоб ему в неглыбком месте утонуть – назначил меня к себе для увеселительного удовольствия и стал приставать ко мне, я дала отпор, – он потребовал моего мужа в раскомандировочную и выдал немедленно расчет.

– Я Василиса Пестерева, – жаловалась тщедушная, с трясущимися руками женщина. – Меня десятник назначил таскать бревна, а я сказала, что страдаю женскими болезнями, отказалась. Тогда он меня оштрафовал и обозвал нелегательным словом, матерно, и обсволочил.

– А вот запиши, хозяин, – лезла чернобровая со смелыми глазами тетка. – Я Настя Заречная. Меня обходной назначил мыть полы у холостых. Конторщик стал выражаться напротив меня, что нам не надо такую гордую женщину, она не позволяет до себя дотронуться и не хочет понять насчет проституции... И все это мы делаем, то есть моем полы, бесплатно. Тьфу ты, прорва!

Прохор эту ночь спал плохо, с перебоями. В раздумье подводил итоги всему виденному за день. Сплошной провал в душе. Надо как-нибудь направить дело иначе. Надо обуздать свою натуру, раздавить в себе дух непомерного стяжания, повернуться сердечной теплотой к народу.

Но ведь цели еще не достигнуты, вершины жизни еще не взяты приступом, война за обладание собственным счастьем еще идет. К черту малодушие, слюнтяйство! И пусть засохнет Нина со своим Протасовым. Только сильные побеждают, а на победителя нет суда, победитель всегда прав.

Итак, беспощадной ступью прямо к цели. Прочь с дороги страхи, призраки, писанные для дураков законы! Над Прохором едина власть: он сам и – золото.

Гордый, черный, весь во мраке, Прохор наконец уснул.

XVIII

Прошло еще два дня. Осмотр закончился. Представитель правительственного надзора инженер Новиков вручил Прохору протокол осмотра с настойчивым требованием приступить к немедленному устранению замеченных в работе упущений. Прохор дал обещание все в точности исполнить, расцеловался с Новиковым, устроил ему прощальный ужин и приказал конторе выписать придирчивому инженеру пятьсот рублей за особые просвещенные его услуги по осмотру громовских предприятий. Инженер Новиков остался всем этим очень доволен и уехал восвояси в центр.

К вечеру была подана быстрая тройка. Нина с Протасовым и Верочкой удобно уселись на мягких, прикрытых коврами подушках. Прохор провожал их опечаленный, растерянный. Взгляд его блуждал от жены к дочке и к Протасову.

– С Богом! – махнул он шапкой.

Зверь-тройка, взыграв гривами и медью бубенцов, рванулась. Сердце Прохора Петровича вздрогнуло, заныло. Призрак грустного одиночества дохнул ему в лицо. Прохор постоял на крыльце, надел шапку и, нога за ногу, поплелся в дом. Сквозная пустота в дому, не слышно четких, легких шагов Нины, не звенит голос щебетушки Верочки.

По сумрачным углам затаились пугающие шорохи и чьи-то вздохи. На Прохора со всех сторон надвинулись шкафы, стулья, портьеры, старинные, в футляре, часы, чьи-то юбки, вонючие валенки, мокрые портки, люди, рабочие, разбойники, спиртоносы, и с присвистом задышала в нос простуженная глотка Фильки Шкворня.

Прохор передернул плечами, быстро зажег люстры, канделябры, бра. И все в мгновенном беге бесшумно отхлынуло от него прочь, все стало на свои места: яркий свет, пышное убранство залы и милая прощальная улыбка с настенного портрета Нины.

– Нина, Ниночка... Прощай! Надолго.

Прохор сел у камина в кресло и зажмурился: зверь-тройка мчится птицей, бубенцы поют, и, посвистывая, напевает ямщичок, Нина улыбается Протасову. Верочка дремлет, убаюканная свежим воздухом и тихим светом луны. Зверь-тройка скачет, скачет, поет ямщик. Протасов целует Нине руку и кто-то целует руку Прохора.

Прохор вздрогнул и с тяжким вздохом открыл глаза: волк ласково вскочил ему на колени и, размахивая хвостом, стал целовать владыку своего в лицо. Машинальным взмахом руки Прохор сбросил волка, но ему вдруг стало стыдно, подозвал его к себе, обнял и прижался щекой к пушистой шерсти.

– Волчишко, дурачок... Верный зверь мой... Единственный!

Волк кряхтел, переступал лапами, мотал башкой, норовя с ног до головы облизать хозяина.

– Ну, садись... Где Нина?

– Гаф! – ответил волк.

Прохор вынул платок и посморкался.

– Барин, вас к телефону, – бросила пробегавшая Настя. – Разве не слышите?

– Слышу.

Прохор пошел в кабинет.

– Алло! Наденька, ты?

– Я. А мне можно к вам прийти чайку попить? Скука.

– Сейчас нет. Я болен.

– Жаль. Тяжело мне очень. Посоветоваться бы. И как вы могли Нину Яковлевну отпустить с Протасовым, с мужчиной?

– Что ж, по-твоему, в провожатые ей нужно бы послать Фильку Шкворня?

– Зачем? Например, пристава, Федора Степаныча...

– А он еще не застрелился?

– И не думал даже. Он себя стрелять не может. Он кажинный Божий день пьян, хоть выжми. Пьет да плачет, пьет да плачет. А сейчас уехавши.

– Когда вернется?

– Обещал быть в эту ночь.

– Скажи ему, и самым серьезным образом, – я это требую! Скажи, что завтра в полдень я посылаю с нарочным бумагу губернатору.

И Прохор повесил трубку.

В десять часов вечера в кабинете Прохора было совещание с инженерами и техниками. Вот-вот должна вскрыться река, воды нынче ожидаются высокие, как бы не смыло сложенные на берегу штабеля шпал. Что делать? На двух пароходах и трех паровых буксирах ремонт закончен. Лед возле них одалбливается. Но есть опасение, что при большой воде ледоход может направиться чрез дамбу в затон и перековеркать пароходы. Что делать? Не устроить ли в спешном порядке свайные кусты и ледорезы?