Угрюм-река, стр. 11

– Цх!.. – И камень, опоясав воздух черною дугою, далеко бухнул в воду.

– Урра!.. – закричал от восторга Прохор.

– Чего орешь, работай!..

Прохор принялся за дело. С юношеским жаром ворочал камни, прокладывая путь.

– Корягу видишь? Вали на нее... Прямо! Саженев через десять будет глыбь.

Работа кипела. Фарков был уже на шитике и выводил его на стрежень. Обратно Прохор шагал рядом с Ибрагимом.

– Заколел, Прошка, замерз? Надо спирт проглотить...

Уловив в голосе Ибрагима ласку, Прохор сказал:

– Ты на меня не злись. Я тебя люблю.

– Мы тоже любим. Ничего, молодца, Прошка. Джигит!

– С тобой, Ибрагим, не страшно... Ты сильный.

– Кынжал сильный... Ибрагишка верный, верней собаки...

Сели усталые, продрогшие. Шитик летел по порогу уверенно, сшибая носом расставленные вехи...

– Слава тебе Господи! – облегченно сказал Фарков. – Одно дерьмо прошли.

– А дальше?

– Горя хватим много. Ух, много, братцы! Угрюм-река – она свирепая.

VIII

Петр Данилыч Громов развернулся вовсю. Катил сквозь жизнь на тройке вскачь. Тройка – на лешевых подковах, и куда мчалась она – Петра Данилыча не интересовало. По кочкам, по сугробам, в пропасть – все равно, лишь бы свистал в ушах веселый ветер, лишь бы хохотало и звенело в голове.

Впрочем, занимался Петр Данилыч и делами по хозяйству. Расширил торговлю, красного товару привез на десяти возах и посадил в лавку доверенным приказчика Илью Сохатых. Открыл в тайге смолокуренный завод и еще бросился в кой-какие предприятия. Но за всем этим досматривал он плохо, дело култыхалось через пень-колоду.

Марья Кирилловна завела большое молочное хозяйство и так захлопоталась, что некогда было и замечать ей шашни своего мужа.

Тот политику свою сначала вел довольно тонко: уедет на охоту, а сам – к Анфисе, соберется за артелью дровосеков досмотреть, а сам – к Анфисе. Птицы, звери благодаренье небу шлют, дровосеки лодыря гоняют, доверенный Илья Сохатых шелковые полушалки, серебряные денежки нечаянно в карман сует. А хозяин из бутылки буль-буль-буль – да к своей Анфисе.

Илья Сохатых – рыжий, кудреватый, лицо в густых веснушках, отчего малый издали кажется румяным; на самом же деле он тощ и хвор, но до женского пола падок. По селу он – первый франт: всегда в воротничках, в манжетах, в ярких галстуках, набалдашник тросточки тоже не из скромных, портсигар снаружи совсем приличный, а откроешь крышку – там черт знает что: даже отец Ипат, увидавши, сплюнул. Имел еще Илья Сохатых дюжины две зазорных карточек – парни на вечерах хватались за животики, а девушки поднимали благопристойный визг: «Ах, охальник! Тьфу ты!..» – но глаза их горели шаловливо и льнули украдкой к запрещенному плоду.

Илья Сохатых любил крепко надушиться дешевыми духами, от него за три версты несло укропом и чесноком. Перстни, запонки, булавки играли фальшивым стеклянным цветом, часы и цепь накладного золота сияли. Вся эта «цивилизация» – он любил ушибить головы парней и девушек мудреным словом – была им усвоена в уездном городе, откуда добыл его Петр Данилыч Громов, прельстив порядочным окладом и вольготной жизнью.

Девки только им и бредили, а самые пригожие были на ножах друг с другом: каждой он клялся и божился, что любит лишь ее одну. Иным разом так далеко заходила девья пря, что соперницы, зарвавшись, при всем народе провирались про свои любовные услады: со мной там-то, а со мной вот там-то, а потом, придя в рассудок, горько плакали, кололи болтливые языки булавками, да уж не воротишь.

Мужние жены – молодицы – также не уступали девкам и считали превеликой честью провести с ним ворованную ночь где-нибудь у гремучего ручья, под духмяным кустом расцветающей боярки.

Илья Сохатых принимал все ласки как нечто должное, и хотя отощал, словно мартовский гуляка-кот, но амурные успехи он относил исключительно к своей неотразимой, по его мнению, наружности. И в конце концов так возгордился, что дерзнул облагодетельствовать своей пленительной любовью и Анфису.

Он приступил к этому с сердечным трепетом и нервной дрожью, как боевой, видавший виды конь. Анфиса казалась ему неприступной. Да и хозяин... О, хозяин сразу оторвет ему башку! Но Илья Сохатых весь проникся мужеством. Завладеть Анфисиным сердцем во что бы то ни стало – вот цель его жизни. Итак, смело в бой, к победе!

Подкрутив колечком усики, взбив кок в кудрях, Илья Сохатых направился сумеречным вечером ко двору красотки.

– Никто не видал? – спросила та, открывая дверь. – Ты стучи в калитку – раз-раз! – тогда буду знать, что ты... Понял? А хозяин где? Уехал?

Домишко у Анфисы маленький, плохой, но рядом рубился, иждивением Петра Данилыча, новый дом – скоро новоселье.

Анфиса накрывала стол, ставила самовар. Илья вытащил из кармана бутылку рябиновой и сверток саратовской сарпинки:

– Дозвольте прикинуть. Кажись, к лицу...

Анфиса стояла высокая, поджав алые губы; глаза ее полны холодной насмешки. Илья петушком плясал возле нее и все норовил, примеряя отрез сарпинки, крепче прижаться к соблазнительной Анфисиной груди.

– Кажись, к лицу-с...

Та щелкнула его по блудливой руке, отстранила подарок:

– Не надо. Не нуждаюсь.

– Ах, Анфиса Петровна!.. Это даже огорчительно... Вас, наверное, по всем швам хозяин задарил.

– А тебе какое дело? Да и тебя мне не надо. Ну на что ты мне?.. А, Илюша?

– Ну как это можно. Женщина, можно сказать, во цвете лет... В поэтическом одиночестве. И все такое...

За чаем Илья врал, рассказывал анекдоты про монахов, Анфиса хохотала, отмахивалась, затыкала уши.

– Дурак ты какой!.. И за что тебя девки любят? А, Илюша? Рябой, курносый, чахоточный, чисто овечья смерть.

– А вот вы когда меня полюбите? – спросил он, нервно кусая губы.

– Никогда.

– Неправда ваша... Могу сейчас доказать-с...

Он подкрутил усы колечком, утер потное лицо надушенным шелковым платком, и глаза его из масленых стали умоляющими.

– Анфиса Петровна, ангел! Ну, один только поцелуйчик... в щечку, Анфиса Петровна?

Но та хохотала по-холодному.

– Это мучительство. Как вы не понимаете? Я усиленно страдаю...

– Дурак ты, вот и страдаешь. – Лицо Анфисы вдруг стало ледяным; она словно студеной водой плеснула на распалившееся мужское сердце, и Илья, окутанный внезапным паром страсти, бросился к Анфисе и жадно схватил ее за талию.

– Голубочка! Пшеничка!.. Пощадите мой нервоз...

Вдруг в завешенное окошко кто-то постучал.

– Сам! – в один голос прошептали оба. Со страху у приказчика даже веснушки побелели. Он заметался.

– Полезай в подполье, да проворней. Убьет... Ну!..

Она прихлопнула за ним тяжелую западню в полу и поперхнулась шаловливым смехом. Стучали в калитку. Анфиса отперла.

В белой фуражке, высоких сапогах, поддевке вошел Петр Данилыч. Он оправил густые усы.

– Страсть сладка, чертовка... А что это накурено? Гости были? А?

– Я сама.

– Сама? Давно ли куришь? На-ка, покури...

Она курнула и закашлялась.

– Крепкая очень.

– Крепкая? – Петр Данилыч засмеялся, снял фуражку. – А я сам-то нешто не крепкий? Эвота какой!.. Грудь-то, кулаки-то...

– Богатырь, – улыбнулась Анфиса. Густые, льняного цвета волосы ее закручены сзади тугим узлом, малиновые губы полуоткрыты.

Он поймал ее белые руки, притянул к себе. Она села к нему на колени. Под полом послышалась неспокойная возня. Петр Данилыч насторожился.

– Это кот, – сказала Анфиса, засмеялась, словно серебро рассыпала.

Илья Сохатых замер. Будь проклято это низенькое подполье! Он сидел скорчившись на какой-то деревянной штуке между двух огромных кадок и вдруг почувствовал, что его новые брюки из серого трико в полоску начали сзади промокать. Он вскочил и резко ударился – черт его возьми! – теменем в потолок. «Слава Богу, кажется, не слышали, сошло». Тогда он освидетельствовал дрожащей рукой то, на чем сидел.