Псаломщик, стр. 18

– Пей, Исидорыч: ты больше горя видел! А щас, вишь, наша берет!

И Гриц каже:

– Та пий, куме! На тiм свити не пiдносят рабу Бiжэму горшки, гей, гей!..

– Мы – не рабы!

– Рабы – не мы! – грозится в небо пальцем Исидорыч.

А козак Гриц розмовляе:

– Раби сього свiту будуть рабами й на тiм свiтi…

– Эх, пить будем, гулять будем, а смерть придет – помирать будем! – орет Исидорыч, пучит глаза и – в загашник за четком. – Была-не была: рупь добыла, овес продаст – ишо рупь даст! – шинкует он присловья, как октябрьскую капусту.

А птички кругом поют. А козак Гриц на черные глаза уже слезу пустил от умиления чувств. И, тех птичек небесных перебивая, мовит:

– Гей! У неньке – файно 20 було, мiй дiду каже! У в день похорону витягли човен на берег… Оперли на пiдпори, а наоколо поставили, каже, iдоли в формi людын. На човен поставят лавку, застелют килимами, грецьким шовком i виложат шовковими подушками… A вгорi над нею зробили намет, со робила баба, що доглядала всix тих приготовань, вона ж забивае дiвчину; ii звуть, каже, «ангелом смiрти». Небiжчика одягнут, як найбогатше: в шовкову свиту з золотими удзиками, на голову соболеву шапку з золотым вiрхом – i посадят в каметi на лавi, пiдперши подушками! Коло нього поклали, каже мiй дiду, напиток, овочi й пахучi рослини та зброю його; розтяли собаку й кусиi ii положили теж коло нього; теж зробили з двома кiньми, поганявши ix перед ним, з двома коровами, пiвнем i куркою… Хо!

Да позевнет этак Гриц с потягом, да и слезу утрет:

– Ни-и-и, козаче… Туточки, кажу, тiж файно! Гей!

Дважды раскулаченный Исидорыч рад уважению от властей и соседей. Хряпнет тюбетейкой, как у Максима Горького, оземь, штанину завернет, чтоб «не заело», молодецки скакнет на велосипед – и в магазин за еще одной.

Он дожил почти до ста лет. Он вставил ваучер в рамку. Он повесил ту рамку за петельку на стенку, среди почетных грамот исоусированных фотопортретов. Позже, когда все лохи обменяли «чубики» на слезу зеленого змия, умный дед Клюкин оставался верующим в именной капитал. Он умер с улыбкой в обнимку с ваучером. И никакой ему не надо уже шелковой свитки с собольими шапками.

Жора Хара, как и предсказывал Толик Богданов, стал ментом. Окончил заочно свердловский юрфак. Вышел в ментовские генералы. Сам жулик, он загубил много невинных душ, пока понял, что сам жулик. Его греческий родственник с Кавказа заправляет теперь всей хлебной торговлей в крае…

За минувшее после расстрела Верховного Совета десятилетие с карты России сметено одиннадцать тысяч сел и двести девяносто маленьких, как наш Китаевск, городков! Это называется, их как Фома куваржонкой 21 смахнул. Еще тринадцать тысяч деревень – малых речушек, впадающих в русское море, – лишь числятся живыми. Вычеркнуть их из реестров живых населенных пунктов не могут потому, что там кто-то остался прописан… Но главное – эти «мертвые души» голосуют. И голосуют они за смерть своих родных – тех, кто жив и дышит.

Так жили мы, Божий дети, в счастье неведения.

В это же время «центровые» дети жили как иностранцы в колониальной туземной сторонке. В итоге в этой стране иностранцами оказались дети рабочих бараков…

17

«Мало земель в свете, где Природа столь милостива к людям, как в России, изобильной ея дарами. В садах и огородах множество вкусных плодов и ягод: груш, яблок, слив, дынь, арбузов, огурцов, вишни, малины, клубники, смородины, самые леса и луга служат вместо огородов. Неизмеримые равнины покрыты хлебом: пшеницею, рожью, ячменем, овсом, горохом, гречею, просом. Изобилие рождает дешевизну: четверть пшеницы стоит обыкновенно не более двух алтын…» (Н. М. Карамзин).

Нынче же оглядись и увидишь: Россия окончательно превратилась в колонию содомической Москвы.

А в прошлом двадцатом веке в сельском городке Китаевске хорошо жилось тем, кто ни на какие коврижки не променяет степного, чистого воздуха, бесчисленных синих озер и цветущих под окнами домов розовых мальв да бордовых георгинов – на городские собачьи скверы.

Зимой на стеклах окон расцветали букетами снега и льды, очень полезные в похмелье, когда упадешь в них то одной щекой, то второй.

Зимой сельские горожане шли на подледную рыбалку, а летом – выезжали в степь на шашлыки или, как любил произнести кавказский грека Хара, «на щашлыки» – с ударением на «ы». Красноглазый Грека – Иван Георгиевич Хара – был одним из главных воротил в торговле житом. Он метил в депутаты, то есть хотел стать всенародно избранным людьми городка Китаевска и выражать интересы своих будущих доверителей словами и телом. Тело его смотрелось как пыльный мешок с житом. Русская журналистка Наташа Хмыз, которую он «танцевал», звала Греку глупым пингвином с ударением на первую «и». Ему нравились птицы пингвины. А с русскими он окончательно не разобрался, считая русских уходящим народом, но тайно обижался на то, что Наташа зовет его «чуркой».

Ведь изволь Грека – и она будет по утрам наводить палубный глянец на его вставную челюсть. Захочет Грека – и она прекратит чувствовать свой змейский язык потому, что этот язык у нее вырвут прямо изо рта, где он привык перекатывать пустые слова. Для утверждения веры в себя Грека иногда делал глазки некоторым смешливым Наташиным подругам-девкам, намекая, что он не прочь инвестировать свою кредитную карточку в любовь новой избранницы. Девки закладывали Греку Наташе. И когда они вместе смеялись над ним на Наташиной кухне, то Грека легко прикидывался безъязыким дураком – он тоже смеялся с ними, как не имеющий души.

Звали его Иваном Георгиевичем. Он был в том возрасте, когда удача сходить по большому становится истинным счастьем для живого существа. Даже русский поэт-юноша Пушкин вскользь, но со знанием дела, писал об этом. Иван Георгиевич знал Пушкина выборочно: «Татьяна, я с кроват нэ встану…», например.

Он плохонько говорил по-русски, но хорошо понимал – так удобней. Еще лучше понимал он внеземной язык цифр, поскольку они были арабскими и одинаковыми для всех калькуляторов земного шара. Он вырос в причерноморской греческой колонии, где говорили на смешенье языков, и нужды ему не было. Русским, похоже, нравилось, если какой то ни будь иноземец-очаровашка начинает гугукать, как преступник, который валяет дурака на дознании. Для их удовольствия грека называл самолет паровозом, а вместо «она» говорил «он». И наоборот. Это не составляло труда.

– Почему я «он»-то? – смеялась Наташа. – Я – она!

– Кито? – озирался набоб с притворным страхом и напролом льстил: – Нэ-эт! Ти – он, ти чальвэк с болщой букви!

Тогда королева жалела бедного богача и поглаживала розовой ладонью его пыльные от седины волосы.

– Твоя седина не от мук. Она от муки… – сказала королева однажды. – У тебя волосы в муке…

Как Хемингуэй, она записывала каждую ловкую фразу на столовой бумажной салфетке.

Русские, вероятно, принимали иноземцев за человекообразных. Раньше вот арапчат заводили. Они любили показывать диковину друзьям. И допоказывались до чеченских зинданов, где их самих никому не показывают.

А Наталья упражнялась в тестах:

– Ваня, давай сделаем с тобой интервью на радио, а? Вот ты, например, решил удрать в какую-нибудь страну, например, тюльпанов, Ваня. В Голландию. Вынул ты, Ваня, авторучку, пришел в посольство, заполнил анкеты, а тебе говорят: «Извините, но вы не голландец „Ван“! Это наши ван – луковицы! И ван-тюльпаны – тоже наши. Мы сами их нюхать будем! А вы домой: кыщ-кыщ! кущат сладкий киш-миш…» Как ты, Вано, сюда к нам-то попал?

– На паровозы; прыехала… Я – гражданынка Расыи…

– Ой, Ваня-а-а! Да ты у меня как Ленин!

– Нэт, мнэ нэ лэнь! Но зачэм на забор бэли краска пысать: «Аддай сухары, Грэка!»

– На забор писать нехорошо. Но опять же: какие у нас в Китаевске заборы? Так себе… Заборишки… Тын да прясло… Просто такие вот господа, как ты, скупили все газеты и не дают русским людям высказаться. Вот они и пишут на заборах. Пока из них чучела не набили… Ты, Ваня, пиндос?

вернуться

20

Фа?йно (зап.-укр. жарг.) – хорошо, красиво.

вернуться

21

Куваржонка (сиб.) – варежка (от варяг), рукавичка.