Ангелы террора, стр. 20

— Нет, такого просто не может быть, то, что ты говоришь, — оценка истории махровым ретроградом, а мне нужно знать правду!

— Знаешь, единственную правду, касающуюся лично тебя, я случайно знаю.

— Какую? — спросила, вперив в меня проницательный взгляд, революционерка.

Мне не хотелось отвечать на этот вопрос, но слово уже вылетело, и не сказать я не смог:

— Когда главный вождь, я о нем тебе говорил, Владимир Ульянов, смертельно заболеет, ты напишешь письмо человеку, который тогда был на еще второстепенных ролях, но потом сумеет захватить власть. В этом письме ты признаешь его вождем партии. Он, видимо, такой твой провидческий жест не забудет, и, думаю, это позже спасет тебе жизнь и поможет сделать политическую карьеру.

— И кто этот человек? — обаятельно улыбнулась Шурочка и ласково потерлась щекой о мое голое плечо.

Мне очень не хотелось вмешиваться в историю на ее стороне, но, сколько я помнил, Александра Коллонтай никаких кровавых подлостей не совершала, и я ответил:

— Его фамилия Джугашвили, он возьмет себе звучный партийный псевдоним «Сталин».

— Никогда о таком не слышала. Этот Джугашвили грузин?

— Он обычный бандит, а потом уже что-то другое.

— Но он социал-демократ?

— Социал, — вздохнув, подтвердил я.

— Я не верю, что настоящий революционер, да еще социал-демократ, может быть бандитом. Это в тебе говорит классовая ненависть. Я сразу заметила, что ты ненавидишь русский народ, революционеров и революцию!

— Зачем же ты меня с собой потащила, если тебя не устраивает моя, как вы выражаетесь, «политическая платформа»? — резко спросил я. Мне начинали надоедать разговоры о партиях, как и сама идейная чаровница. Глаза Коллонтай сузились, потом в них промелькнуло что-то совсем не революционное, и она спросила:

— Ты меня любишь?

Я ответил так, как на моем месте в таких же обстоятельствах отвечает большинство вежливых представителей пола:

— Конечно, я тебя безумно люблю!

— Так зачем же спрашиваешь?

Глава 5

Чего я не могу сказать сейчас, как и не мог понять тогда, влюбился ли я в Шурочку Коллонтай. С Ладой, а потом с Алей у нас все было по-другому. Особенно с Алей. Несмотря на два века, которые разделяли нас с ней, крепостная девушка была мне внутренне ближе, чем светски воспитанная и образованная Шура. Однако, в плане плотском, в необузданности страсти, как одном из проявлений любви, Александре Михайловне среди моих знакомых женщин не было равных. Она на лету схватывала все «технологические» новинки чужого для нее «нового времени» и в погоне за плотскими удовольствиями оказалась человеком без всяких тормозов. Во всяком случае, в моей жизни такие откровенные, как бы поделикатнее сказать… еще не встречались.

Я жил уже несколько дней в ее большом барском доме, и можно было сделать кое-какие выводы. Половые гормоны били из нее ключом. Видимо, из-за этого у нее были постоянные смены настроения. То ее захлестывала самоотверженная любовь и, почти одновременно, проявлялась мелкая подозрительность. Потом она доставала меня совершенно не оправданной ревностью. Устраивала истерики и тут же демонстрировала высокую жертвенность, причем все это в хорошем спортивном темпе. Шурочка могла сразу же после ничем не спровоцированного бурного скандала с оскорблениями и битьем посуды начать плакать, каяться, клясться в вечной любви. Ей нравилось, лежа в объятиях, еще не остыв от поцелуев, рассказывать о своих отношениях с другими мужчинами с самыми интимными подробностями, часто цинично, насмешливо, иногда уничижительно жестоко комментировать их слабые стороны.

Особенно мне был неприятен ее рассказ о мальчике, ее первом поклоннике, если не изменяет память, Ване Драгомирове, который не вынес насмешливого отказа «быть навеки вместе» и покончил с собой. Говорила она о нем и его самоубийстве иронично, безо всякой грусти, как о забавном курьезе. И тут же, не лицемеря, чуть не упала в обморок, когда я в этот момент порезал палец.

В Шурочке уживалась масса противоречий, милых в стадии ухаживания, когда влюбленные заняты только друг другом, и совершенно несносных в обыденной жизни. Все это в ней бурлило и не находило логического завершения. С одной стороны, умная, хорошо образованная, прекрасно владеющая европейскими языками журналистка на политические темы и вопросы женской эмансипации, она могла сморозить такую откровенную, наивную глупость, что я просто на нее диву давался.

Будь я не так заморочен событиями последнего времени, менее опытен в любовных игрищах и более романтичен, то любовь к такой женщине могла стать целью жизни и ее тяжким крестом. Но я, как представитель совсем другой эпохи, оценивал поступки своей постельной подруги по непонятным для нее критериям, что ее одновременно интриговало и злило. Ее, привыкшую манипулировать любовниками, раздражало то, что моих глаз не застилал глаз розовый любовный туман, и я не превращался в ее объятиях в покорную овечку. Я платил революционерке ее же монетой, менял стили поведения и, когда ей казалось, что я окончательно сомлел под воздействием ее неземных чар, отпускал циничную или ироническую реплику, после которой у Шурочки начиналась очередная истерика. Как мне кажется, именно такое странное, по мнению Александры Михайловны, поведение подогревало ее интерес к моей персоне.

— Сознайся, ты любишь?! Ты любишь меня безумно?!! — вдруг, замирая во время самого сокровенного момента любовных игр, шептала она.

— А как же, — пародировал я интонацию неизвестного ей Михаила Жванецкого.

— Скажи, если я вдруг оставлю тебя, ты умрешь? — восклицала Шурочка, требовательно заглядывая мне в глаза.

— А как же, само собой, — буднично отвечал я, словами все того же Жванецкого.

— Я не верю тебе! — взрывалась Александра Михайловна. — У тебя кто-то есть! Я видела, как ты смотришь на Дашку!

Даша, невзрачная старая дева, была ее камеристкой и никак не подходила в объекты для ревности.

— А что, это идея, может быть, пригласим ее быть третьей? — невинным голосом предлагал я. — Это и современно, и сотрет классовое неравенство.

— Убирайся! — кричала Шурочка. — Ты, ты, чудовище!

Однако, убраться я пока не мог, потому что портной затягивал окончание работы, и пока в моем распоряжении были только одни брюки со штрипками.

— Как только будет готова моя одежда, я тотчас оставлю тебя, а потом непременно удавлюсь с горя. Или ты предпочитаешь, чтобы я застрелился? — хладнокровно спрашивал я, научившись подавлять вспышки Шуриного гнева.

— Ты просто негодяй! — взвивалась она и тут же начинала хохотать. После чего скандал сходил на нет.

Мне все эти ее прибабахи начинали надоедать, но стоило нам оказаться в объятиях друг друга, как тут же все ссоры и раздражения забывались, и начинался праздник плоти. Откровенно описывать то, что было между нами, я не могу. Шура, несмотря на свою эмансипированность, все-таки оставалась человеком своего времени, и попадись мои откровения ей на глаза (а кто знает, как распоряжается нашей жизнью время), думаю, такие подробности вызвали бы бы у нее острое неприятие.

Единственная подробность, которую я могу обнародовать, это то, что чем больше времени мы были вместе тем меньше мне хотелось остаться в дорогих апартаментах социал-демократки. Тем более, что все чаще между нами начали происходить политические дискуссии, в которых известный мне негативный опыт социализма в России сталкивался с ее прекрасной, но утопической мечтой о всеобщем равноправии и братстве. Такие споры раздражали обоих, и примирения проходили после все более длинных пауз.

В конце концов, когда разница во взглядах обострилась и могла привести к настоящей ссоре, портной закончил свой тяжкий труд, и я, надев свою новую одежду, превратился в небогатого мещанина Василия Тимофеевича Харлсона, ничем не отличающегося от любого подобного ему российского обывателя. За неделю, что я прожил в гостях, известий из имения Крылова не было, и что там делали мои предки со своими случайными гостями, я не знал.