Дуэт, стр. 29

Да здравствует Фриско!

Сан-Франциско был неописуемо, до боли красив. Наверное, когда Господь создавал эту землю, у него в ушах звучали торжественные и величественные фуги Баха. Вернее, Всевышний, созидая эту твердь, напевал себе под нос что-то в этом роде, а чуткий Себастьян сумел уловить отзвук его голоса через тысячелетия, как ловим мы свет давно погасших звезд.

Царственный, , мощный океан с широкими и плавными изгибами заливов, размашистые горные хребты, укрытые разнообразной зеленью, головокружительные утесы, врезающиеся глубоко в океан, и бескрайний небесный покров на сколько хватает глаз. И среди этого буйства мироздания — белокаменный город, маленькая жемчужина холодного и солнечного северо-запада вселенной.

Обычно мегаполисы — это жесткая урбанистическая структура, вещь в себе, из которой вытеснен образ природы как ненужный, чуждый городской жизни элемент. В Сан-Франциско природа в своей первозданной мощи легко преодолевает этот искусственный кордон и заявляет себя равноправной частью жизни горожан. Ее присутствие чувствуется повсюду, достаточно оторвать глаза от тротуара.

Словно парящий в воздухе, как миражи Чюрлениса, город, окруженный с трех сторон океаном, покорил Германа с первого взгляда. Парки с неохватными баобабами-великанами, словно перенесенными сюда со страниц детских книжек. Буйство цветущих круглый год кустарников и деревьев. Южные пальмы, мирно соседствующие с разлапистыми елками и стройными, отливающими золотом стволов северными соснами. Желтое марево гигантских мимоз и длинные лианы свисающей коры эвкалиптов. Доисторические папоротники и гигантские кактусы, возвращающие тебя в затерянный мир Конан Дойла, когда, затаив дыхание, ты ждешь, не промелькнет ли в сумерках этого первобытного леса голова динозавра или не вылетит ли вспугнутый гулом самолета птеродактиль.

Сколько бы Гера ни бродил по Сан-Франциско, или, как его ласкательно называли горожане, по Фриско, он не мог сдержать дрожи восхищения. Строгий сумрак зеркальных небоскребов и сельская нарядность маленьких пряничных викторианских старых кварталов, толчея и рыбный аромат густых супов на набережной Фиш Маркета. Дышащий вольницей тенистый Хайд — улица, где появились первые в мире хиппи, и высокий, стремительный полет моста «Голден Гейта», томительно грациозного в лучах заходящего солнца, — все приводило его в восторг и разжигало в нем страшную жажду жизни, счастья, успеха и процветания. Москва с родительской коммуналкой и тошнотворным запахом хлорки в туалете казалась далекой и нереальной. Единственное, чего ему остро не хватало, так это возможности похвастаться всем этим великолепием кому-нибудь из близких. Особенно одной противной девчонке с пепельными волосами. Близких же у него здесь не было, не было и ближних, были только дальние, совсем дальние американцы, занятые собственными делами, отгороженные от него своими привлекательными, но ничего не значащими белозубыми улыбками.

Но самое удивительное и немного обидное, что в этой сказке спокойно жили, будто само собой разумеется, не только белозубые, рослые и подтянутые, словно породистые лошади, америкосы, но и какие-то уродливые, кособокие китаезы; кряжистые, низкорослые мексы с любезно-боязливыми улыбками на смуглых, обветренных лицах и еще какие-то странные, рыхлые, толстые, белолицые увальни, жир которых уродливо свисал по бокам из-под ярких шорт и маек и неприятно колыхался при ходьбе. Неужели эти, словно надутые воздухом, уродливые толстяки тоже граждане рая? Казалось, что в таком необыкновенном месте имели право находиться только отборные, прекрасные, селекционные люди светлого будущего.

Три месяца прошли как во сне. Гера жил в небольшой, спаренной с кухней, съемной комнатушке, с унылым видом на холмы Твин-Пикса и хлопотал о документах и работе. Но как-то вяло хлопотал. Казалось, что в этом восхитительном месте все рано или поздно должно само собой прекрасно образоваться. Вырвавшись из лап социалистической родины, Герман по-прежнему оставался ее неотделимой частью и твердо веровал, что «все как-нибудь рассосется». Бесцельно бродя по городу, он наткнулся на русский квартал на Гири и долго с умилением обследовал его трогательный ассортимент: шоколадные конфеты в зеленых обертках, аляповато копирующих нашего мишку в сосновом бору, и прочую дребедень. Базарную сметану. «Да, — усмехнулся про себя Герман, — оторвались они, бедняги, от родной почвы, где давно уже были базарными только бабы, а сметана — рыночной». Он поболтал с принудительно-белокурой улыбчивой хохлушкой за прилавком, изумив ее своим сообщением, что он теперь тоже русский американец, купил местную русскую газету и кулебяку с мясом, поглазел на огромный православный собор на другой стороне улицы и потопал к центру, уплетая на ходу кулебяку. Казалось, еще вчера он влажной от волнения рукой протягивал свой серпасто-молоткастый паспорт офицеру полиции в аэропорту, с замиранием сердца выискивая в толпе встречающих своих неведомых заказчиков, а сегодня — он беспечно шагает к океану по залитой солнцем улице и лакомится русской кулебякой назло всем макдоналдсам.

Напрасно он волновался, весь двенадцатичасовой перелет елозил в своем кресле, словно в испанском сапоге, и ни на минуту не сомкнул глаз. Все вышло очень буднично. В вестибюле гостиницы к нему подошли два невзрачных человека, небрежно осведомились о прибытии груза, и, когда Герман отдал им книгу о русском балете, в которую были заложены три старые, очевидно, музейные миниатюры с портретами каких-то неведомых бояр или дворян, незнакомцы взамен передали ему пакет с гонораром и навсегда пропали из его поля зрения так же незаметно, как и появились. Две недели Герман кайфовал с хоровиками в «Мариотте», а потом просто отстал от них по пути в Лос-Анджелес, словно его никогда и не было. Герман приготовился к скандалу и розыскам, но их не последовало. Для труппы он был чужаком, поехавшим в нагрузку от Минкульта, и руководитель хора решил не портить гастролей из-за какого-то му… ой, извините, дурака. Особист до последнего дня тоже не сообщал о случившемся в Москву, возможно, оттягивая неминуемый момент трепки, а может, надеясь, что «все как-нибудь рассосется» и беглец объявится сам. Герман же, в свою очередь, решил не рисковать, отсидеться и до отбытия труппы восвояси не бить себя в грудь перед американскими властями, справедливо опасаясь, что иммиграционные службы вполне могут отдать его на растерзание своим. Он ведь не Нуриев и не Годунов.