Час двуликого, стр. 5

Хозяин сидел, аплодировал, внимательно щурился на соседей, и было в его взгляде нечто такое, отчего неуютно стало Отто и впился в его сердце первый укол: пора сворачиваться.

Прошло немного времени. Зачастили к Курмахеру, выматывая растущей, въедливой настырностью, фининспекторы. Ничто, казалось, не предвещало штормов. Оборот розничной торговли достигал четырехсот восьми миллионов рублей — утверждали газетные полосы, из них восемьдесят три процента принадлежало частному капиталу. Госкапитал составлял всего шесть процентов, кооперация — десять. Промышленность корчилась в агонии, и поэт Кузьма Молот швырял в читателя по такому случаю свой раскаленный стих:

Долой, долой разруху —
На теле нашем вошь!
Всем лодырям — по уху!
Работников даешь!

Курмахер смахивал со лба тревожный пот и откидывался на спинку стула: глупый крикуша... покричи еще, разруха сама ускачет. Вздрагивал в сосущей тоске — может, пронесет?

Но однажды развернул он газету и, поелозив взглядом по строчкам, наткнулся на цифры:

«Вывоз нефти из Грозного за границу через Новороссийск составит: в 1922 г. — 5 млн. пудов; в 1923 г. — 10 млн. пудов; в 1924 г. — 20 млн. пудов».

Разворачивался уже во всю мощь угольный донецкий гигант, и победно разгоралось над Россией сияющее слово «ГОЭЛРО».

И понял Курмахер: не пронесет. Тогда-то и шепнул ему чуткий на катаклизмы нюх: «Пора!» Лежал за кордоном благословенный фатерланд. Туда и нацелился блудный сын Курмахер, решив произвести в один вечер генеральный смотр своему потаенному богатству. Извлек он из тайника под клеткой пумы свой портативный сейф, затащил его в кабинет и остался один на один со стальной тяжеленной кубышкой, запершись на массивный крюк.

Сейф тускло поблескивал на столе. Он излучал надежность в этом славянском зыбком хаосе.

6

Что бы ни делал Курмахер у себя в кабинете, чем бы ни занимался, а организм его был всегда настроен на арену. Он мог не думать о ней, но приглушенная стенами ее жизнь была неотделима от жизни Отто, как организм зародыша в чреве неотделим от матери. Горячая кровь цирковых страстей омывала их — Курмахера и арену — по одному замкнутому кругу.

Цирк ровно и взволнованно гудел слитным гулом. «Перерыв», — машинально отметил Курмахер, лаская пальцами массивные углы сейфа. Он догадывался, что первая половина схватки у борцов закончилась вничью — дядя Ваня знал свое дело. Память людская изменчива и непостоянна, она деформируется в разъедающей духоте шапито. Курмахер мог поклясться, что никто из двух сотен, набившихся в цирк, уже не помнил о падении Рут.

Размеренный гул расколол взрыв хохота. Смех волнами прокатился по рядам, и Курмахер понял, что крошка Бум занялся делом: публично соблазняет подходящую толстуху в первом ряду. Он всегда выбирал крупногабаритные жертвы для розыгрыша. Стоило ему, сладострастно вихляясь тельцем, зарываясь в опилки башмаками, сделать ей глазки из-под вислых полей потрепанной шляпы — цирк был у него в лапках. Он чертил петушьи круги вокруг киснувшей в смехе мадам, путался в своих башмаках и жестоко ревновал ее к подметавшему ковер служителю.

Курмахер, ухмыляясь, прислушался: цирк ревел к повизгивал от восторга — Бум исправно отрабатывал свой немалый гонорар.

Курмахер набрал на диске сейфа шифр. Стальная крышка с мелодичным звоном подпрыгнула, обнажив квадратное дупло сейфа, обитое черным бархатом. Отто запустил туда руку. Пальцы зарылись в прохладную, маслянистую груду металла на дне, сомкнулись, и, тая невольный озноб восторга, Курмахер высыпал с ладони на зеленое сукно стола горсть драгоценностей вперемежку с золотыми монетами. Здесь было черненое серебро старинных браслетов с прожилками узорчатой платины, маслянисто желтело червонное золото массивных перстней с холодным блеском алмазных крупинок; кровянисто рдели большие рубины; матовую теплоту излучало жемчужное ожерелье.

Курмахер глубоко, до дрожи в животе вздохнул и выгреб из сейфа еще пригоршню. Он застыл в оцепенении — блистающая груда на столе завораживала взгляд.

Что-то вывело директора из этого состояния — какой-то странный звук. Курмахер с усилием отвел взгляд от сокровищ, осмотрел комнату и остановился на двери. Глаза его полезли из орбит. Длинный, массивный крюк, которым запиралась дверь, тихо потрескивая, разгибался. С него сыпались крошки окалины, обнажая голубоватую сталь.

Час двуликого - img_1.jpeg

Курмахер потряс головой. Наваждение не исчезло. Черная железина в палец толщиной продолжала разгибаться, выползая из дужки. Чья-то чудовищная сила тянула дверь за ручку с другой стороны, загнутые острия гвоздей, которыми была прибита ручка, с тихим хрустом утопали в дубовой доске.

Пригнувшись к свече, Курмахер хотел крикнуть, но схваченное спазмой горло выпустило задушенный сип. Пламя свечи колыхнулось, по стенам забегали уродливые тени.

Крюк звонко щелкнул и выскочил из дужки. Курмахер упал грудью на стол, прикрывая свое богатство. Дверь распахнулась, вошли двое в серых плащах и масках. Меньший вынул из кармана кольт и направил на Курмахера. Все разворачивалось в полном соответствии с бульварным романом — шла сцена ограбления.

— Тихо. Сидите, — услышал директор негромкий голос.

Второй, громадный, на голову выше спутника, застыл в долгом усилии — толстые пальцы его гнули дверной крюк, возвращая ему прежнюю форму. Эта картина врезалась в память Курмахера на всю жизнь — толстый стальной прут, въевшись в мякоть пальцев, покорно сминался в дугу, уступая живой плоти.

Ахмедхан согнул крюк и запер дверь.

— Ки... кто... што фам нушно? — задыхаясь, запоздало просипел Курмахер.

— Глупейший вопрос, Отто Людвигович, — холодно заметил Митцинский. — Если мы взломали дверь, думаю, остальное не требует пояснений.

— Я натшинаю кричать...

— Не стоит. Пристрелю. У меня есть на это основания, помимо вашего крика. Так что потерпите.

Митцинский поморщился, вздохнул, брезгливо, двумя пальцами приподнял потную руку Курмахера.

— Эк мерзостно вы раскисли... О-о! Да вы крез, Курмахер! Не ожидал, признаться. Мы рассчитывали на совзнаки, а тут... ну-ка, ну-ка... Фамильное наследство? Хотя откуда наследство у нувориша... скорее всего скупка краденого, а?

Глаза Митцинского расширились: с ладони его свисало жемчужное ожерелье с застежкой в форме головы льва.

— Откуда эта вещь? Я спрашиваю, собака, откуда у тебя вот это?

Митцинский буравил взглядом переносицу Курмахера. Тот, цепенея, следил за черным зрачком кольта — он медленно поднимался.

— Я не вспоминаю... тшесный слоф... отвечать я не готов... обычный коммерция, как все... мне приносиль — я уплатиль, мне предлагаль — я покупаль. — С ужасом чувствовал Курмахер, как предательски выскакивает из него буриме.

Ахмедхан скользнул к окну, за спину директора. В лицо Курмахеру пахнула жаркая волна от разгоряченного тела, пронзительно визгнули доски на полу, качнулся массивный шкаф.

Память Митцинского распахнула в прошлое одну из бесчисленных дверок, и он увидел пустынную свежевыбеленную комнату полицейского отделения, куда заглядывало неяркое зимнее петербургское солнце. Оно теплило щелястый некрашеный стол, за которым сидел Митцинский — новоиспеченный следователь по уголовным делам.

В комнату вошла Софья Рут, поблескивая ворсом меховой шубки, — звезда российского цирка, бывшая тогда в зените славы. Она молча, не дожидаясь приглашения, села на стул, обдав Митцинского тонким ароматом духов. Мех ее все еще таил свежесть мороза.

Она сидела боком к Митцинскому, положив ногу на ногу, и солнечный луч, неярко стекавший из высокого окна, высвечивал розоватую мочку уха, нежный точеный профиль, брезгливо опущенные уголки губ. Митцинский вел дело об ограблении Рут, свое первое в жизни самостоятельное дело. Во время гастролей ограбили пустующую квартиру артистки и унесли немало ценного.