Час двуликого, стр. 38

Напрягая последние силы, он выбрался из ямы, пополз к роднику. Ткнулся в воду лицом, стал лакать по-собачьи. Из родниковой бочажинки оскалился на него замутненный сумерками темный блин безглазого лица. Напившись, запрокинулся на спину.

Ползти к бурке не было сил, и он заснул здесь же — будто провалился в бездонное, черное небытие. Истек второй день, подаренный Митцинским.

Под утро пошел дождь, но сон Хизирова сына был тяжел, и проснулся он весь вымокший, сотрясаясь в ознобе.

Умытый лес светился чистой листвой, робко пробовали голоса первые птахи.

Чинара незыблемо высилась над Ахмедханом, соединяя берега оврага. Он вспомнил все, и ему стало страшно. Клятва, данная отцу, цепко взяла за горло, требуя приступать к работе. Она была невыполнима там, в яме, — ему стало ясно это только сейчас. Он поднял топор левой рукой, взобрался на ствол и выпрямился. Из-под ног уходила полукружьем мощная полусфера ствола. Еще пронзительней зеленели на ней после дождя бесчисленные копьеца ростков. Чинара не собиралась умирать. Лежащая над провалом, поверженная много лет назад, она посылала к небу своих неистребимых гонцов, питая их соком из года в год.

Ахмедхан ударил топором по стволу. Боль в истерзанной ладони притупилась, ушла вглубь и теперь отзывалась на каждый удар где-то глубоко, в самом сердце.

Прошло несколько часов. Ахмедхан рубил чинару — заросший, в заляпанном глиной бешмете, рубил, боясь разогнуться. Зрачки его закатывались под веки от смертельной усталости, и тогда слепые бельма глаз смотрели на мир невидяще и страшно.

Клятва цепко держала его. Топор затупился окончательно о твердую древесину, но Ахмедхан продолжал рубить, ибо знал — ему уже не подняться на ствол после того, как он наточит лезвие. В стволе зияла белесая рана в локоть глубиной. Своим краем она упиралась в толстый сук. Топор, опущенный нетвердой рукой почти вслепую, наткнулся на него, резко звякнул, соскользнул и полоснул Ахмедхана по ноге. Он содрогнулся от дикой боли, пошатнулся и рухнул в балку. Пробив густое сплетение орехового подростка, тело его рухнуло на крутой склон, покатилось вниз, сминая молодые деревца. Оно сломило толстую кизиловую ветку с гнездом синицы. Из разодранной травяной мякоти, смешанной с пухом, выбросило трех голых птенцов. Два из них упали на склон, и их засыпало ливнем потревоженной земли. Третьего защемило в узкой рогатине, и он повис — розовый, в пуху, немо, широко разевая желтый рот.

Ахмедхан приподнялся, сел. Во всем теле раскаленной ртутью переливалась боль. Голень ноги, куда ударил топор и содрал клок кожи, обметало засохшей кровью. Тупо ворохнулась мысль: кость цела. Прямо перед ним скалился лошадиный череп. Молодая ольха в руку толщиной проросла сквозь глазницу, приподняла череп. Теперь он висел на стволе, одноглазо, мертво скалясь в лицо Ахмедхану. И вдруг пронзительно, четко вспомнилось: кулак его бьет рыжую кобылицу в лоб, у нее подгибаются ноги и она падает с мешком руды на спине. Так вот чья голова скалилась теперь ему в лицо.

Он посмотрел вверх. Ствол чинары, соединяя берега балки, закрывал полнеба. То, что случилось с ним, требовало осмысления. Последние минуты с топором в руках помнились отчетливо. Но он силился постичь нечто более важное: почему оказался здесь избитым, сброшенным с высоты? Что стояло за этим?

Много лет за время скитаний с Митцинским он исповедовал насилие: брал у городских силой, хитростью и напором все, в чем возникала потребность: одежду, пищу, деньги. Он не всегда оповещал Митцинского о новых желаниях. Когда они возникали — шел и почти всегда добивался, чего хотел. Мир Советов был велик, непостижим и хаотичен, в нем при известном сноровке и силе легко можно было раствориться, нашкодив во владениях закона. Ахмедхан расшвыривал, мял податливые тела людей, проламываясь к цели, а если загоняли в угол — стрелял. И ни аллах, ни Митцинский ни разу не наказали его за то, что у него время от времени появлялись новые вещи и деньги, взятые у горожан силой. Это укрепляло веру в способ существования, выбранный им.

Но стоило ему обратить свою мощь на творение природы — дерево в своем ауле, как аллах наказал его. Сын Хизира со страхом оглядел себя: изодранный в клочья бешмет, избитое тело, израненные руки и ноги. За всю жизнь неверные не сумели нанести ему столько увечий, сколько он получил за три дня на родной земле. Значит, аллаху угодно было покарать его за насилие над его творением. Череп лошадиный скалился ему в глаза тоже не зря. Ничего не делается на этой земле просто так, во всем есть свой глубокий смысл, важно только вовремя разгадать его.

За убитого односельчанина карал и воздавал сторицей весь род — это Ахмедхан усвоил с детства. За убийство дерева предупреждало и наказывало небо — теперь он усвоил и это. И лишь Советы, неверные, были вне закона гор и вне покровительства всевышнего.

Ахмедхан содрогнулся и прошептал хвалу всевышнему за прозрение. Он знал теперь, как жить дальше.

22

Первому

Довожу до вашего сведения, что, по слухам, недавно прибывший сын шейха Митцинского Осман Митцинский собрал и вооружил несколько десятков мюридов отца, который умер много лет назад. Идет хабар, что Митцинский собирает и своих мюридов, берет у них тоба (клятву) верности на Коране.

Шестой.

Ожидание бродило и поднималось в Быкове целую ночь — как опара в горшке. Оно распирало его, не давало сна и покоя. Отгарцевал в городе и подался в горы на быковском жеребце Султан Бичаев, увез указ об амнистии бывшим бандитам. Прошло три дня. О Султане ни слуху ни духу, с доброявками по-прежнему являться к Быкову не торопились.

Слонялся Быков ночью по гулкой, полупустой квартире, завороженно сторожил глазами хаотичную, ленивую миграцию гуппи в аквариуме. Пил теплую воду из крана, набросав туда для вкуса смородины. Жена и дочь спали, он маялся. Занудно скрипели половицы в ночной тиши.

Ни свет ни заря явился Быков в ЧК, засел в садике, на скамейке. Занималось утро. На шипах акации копились алмазные капли, срывались на землю. Земля парила. Из нее соседями торчали два пушистых прутика — ореховые саженцы. Быковский заметно привял, опустил листья-уши. Бичаевский держался пока бодро. Вокруг стволиков влажно чернела политая земля.

К восьми загомонил двор за калиткой, с цокотом потянулись по кабинетам сотрудники. Через забор долетел металлический властный голос нового начальника оперотдела Аврамова.

Быков пока приглядывался, оценку давать не торопился, глушил первые возникшие симпатии к нему: время и дела оценят безошибочно. Прозвенел голос Рутовой. Быков поднял голову, встрепенулся, потер ладошки — маленький, седой, переплетенный ремнями: «Ну-с, с прибытием, Софья Ивановна».

Дело свое новый инструктор освоила на удивление отменно, изящная, застенчивая, изводила бойцов до седьмого пота на стрельбище и учебном плацу. Учила бить без промаха из нагана, метать нож из любого положения, много работала с оружием сама. Гибкая, пышноволосая (не любила косынок), подавшись назад, неуловимым движением посылала она нож в мишень, и, брякнувшись с глухим стуком в самое «яблоко», долго дрожало там всаженное на треть лезвие. От неумолимости этих бросков брала оторопь. Плавился восторг в молодых глазах бойцов, бледнел, накалялся ревнивой строгостью Аврамов, стерег острым глазом дисциплину.

Показатели бойцов на стрельбище росли невиданно, стать распрямляла плечи.

Быков потирал ладошки, изумлялся:

— Ах, красавица ты наша!

Благоволил при всех, привечал открыто. Рутова на глазах расцветала, отмораживалась после ростовских кошмаров.

Взвизгнули петли калитки (Быков дернул щекой — напомнить о смазке), в сад протиснулся дежурный, козырнул:

— Товарищ Быков, вас к телефону председатель ревкома Вадуев.

Быков поднялся к себе, взял трубку:

— Быков слушает.

Трубка затрещала, кашлянула гулко, сквозь шорох пробился голос Вадуева: