Час двуликого, стр. 112

К вечеру склон горы был чист, испятнан черными земляными заплатками на местах прежде стоявшего шиповника. А на седловине горы пухло бугрился целый стог из кустов, густо осыпанный оранжевой ягодой.

Хорошо смотрелась теплая ягодная россыпь рядом с серым каменным надгробьем.

Под ним лежал председатель Гелани. В нелегкой борьбе далась Ушаховым двойная суть надгробья — камень, исписанный арабской вязью, венчала звезда в полумесяце. Лишь одно отличало полумесяц от обычного, небесного: к нему была приделана ручка. И получился серп. Звезда и серп венчали изречение из Корана: «Живший праведно на земле найдет утешение на небесах». Что ж, одно другому не противоречило, если разобраться в жизни председателя: серпом добывал хлеб свой, служил огненной сути советской звезды и прожил нелегкую, но праведную жизнь.

Под вечер к работающим пришел Ахмедхан. Сначала он стоял поодаль. Затем приблизился к Абу и загородил спиной заходящее солнце. Темная, широкая тень накрыла Ушахова. Он поднял голову. К нему торопливо сходились остальные мужчины.

— Вы зря льете пот, — сказал Ахмедхан. — Мой род пас на горе скотину сто лет. Старики помнят.

— Гора не может принадлежать одному человеку, — терпеливо сказал Абу, — ты давно не пользуешься ею. А мы вспашем ее, засеем и летом соберем урожай для всей коммуны.

— Мне плевать на твою коммуну. Вы зря пролили пот, — уронил тяжелые слова Ахмедхан.

— Мы могли бы сказать: нам плевать на твой род, так как в коммуну записались тринадцать семей. Но мы не скажем так. Оскорбления никогда не перевешивали чашу спора.

— Вы не будете пахать эту гору, — пообещал Ахмедхан. Он ушел вверх по склону, попирая ногами землю, ждущую зерна, и уволок за собой темную, изломанную рытвинами тень.

— Завтра возьму с собой ружье, — угрюмо решил Бичаев.

— Зачем? — спросил Ушахов. — Если мы посеем в эту землю кровь, из нее не вырастет хлеб. У русских говорят: что посеешь, то и пожнешь.

Не осталось у Абу злости на Ахмедхана, хотя еще пекла и донимала, особенно по ночам, обожженная кожа. Если бы не Ахмедхан, сидела бы до сих пор жена Мадина немая и равнодушная к этому волнующему и ежедневно обновляющемуся миру.

На том и порешили. Но расходились по домам в тягостном молчании. Ныли натруженные спины, тревожились взбудораженные души.

34

Утро занималось зыбкое, слоисто пластался над горой туман, осев пухлой шапкой на вершине. Но уже угадывалась сквозь его толщу теплая розоватая ласка озябшего солнца.

Пастух Ца возился с плугом, прилаживая к нему длинный канат. Другим концом канат был привязан к дрожащему в нетерпении «фордзону», что рычал сквозь туман на самой седловине.

Глухо, сдержанно гомонил столпившийся аул. На гору вышли от мала до велика поглазеть на невиданное от сотворения нохчий: чтобы железный буйвол на канате тащил в гору плуг, чтобы двенадцать семей сплавились в одну — со своими чашками, баранами и мокроносыми продолжателями родов. Не видали такого, не слыхали и желали знать, что из этого выйдет.

Аульчане смотрели на братьев. И многие решили в это утро, что судьба отметила род Ушаховых особой печатью. Гора принадлежала роду кузнеца Хизира и его могучему осколку Ахмедхану.

Правда, у рода не осталось корней, чтобы врасти в эту землю и пить из нее соки, но деды и прадеды рода были на это способны.

Абу слез с сиденья трактора, подошел к надгробью Гелани. Из далекого ущелья серым филином вымахнул ветер, всколыхнул туманную пелену на склоне, стал кромсать ее, расчищая дорогу восхода.

— Мы начинаем, Гелани, — тихо сказал Абу серому камню, веря, что слова омоют арабскую вязь, стекут в землю и коснутся председателя. — Ты хорошо лежишь. И пусть меня положат в болоте рядом с костями шакала и гадюки, если я сойду с дороги, по которой пошел.

Он взобрался на сиденье и крикнул коммуне и всему селу:

— То, что мы вспашем и засеем, будет наше, общее!

Аул потрясенно загудел: как может быть общим хлеб, если у каждого свой рот и брюхо! Абу напрягся и перекрыл гул:

— Гора не может принадлежать одному человеку!

Ветер споро кромсал туман, тугими мячиками кидал в толпу слова Абу:

— Только жадный и неразумный может сказать: моя гора, моя вода, мой воздух! Гору забросил род Хизира, она давно тоскует, как женщина, которой хочется ребенка. Мы поможем ей родить с помощью Советской власти. А Советская власть — это все мы, значит, то, что родит гора, будет кровно нашим. Ревком дал нам трактор и семена для посева в зиму. Весной мы увидим здесь всходы. Мы бросим сейчас в землю не семена — мы посеем новую жизнь. Так говорят горцам Орджоникидзе и Микоян. А их учил этим словам сам Ленин!

Пастух Ца наконец затянул узел на плуге и крикнул:

— Абу, у тебя не пересохла глотка? Хватит слов, начинай дело! — Он крепко ухватился за ручки плуга. Рядом с ним встали в очередь двенадцать мужчин — по одному от каждого семейства из коммуны.

Абу тронул трактор. Он долго думал перед этим, как вспахать склон. «Фордзон» — не буйвол. Пусти вдоль склона — крен велик, опрокинется подарок России вверх колесами. И даже если жив останешься, — позор добьет, раздавит аульский пересмех. И вот однажды к вечеру пришло решение, гвоздем воткнулось в голову: гнать трактор с седловины вниз по склону, тогда как лемех на другом склоне, привязанный противовесом к трактору, взрежет свою борозду, всползая кверху. И так утюжить склоны до победного конца.

«Фордзон» взревел, канат натянулся. Лемех врезался в землю и отвалил первые метры борозды. Он вспарывал склон будто бы без усилий. «Фордзон» уже урчал, невидимый, за перевалом. Аул ликовал: плуг лез в гору сам по себе, лишь дрожал перед ним струной натянутый канат. Стаду буйволов где там сотворить такое!

Но вдруг осекся и притих аул. К плугу поднимался Ахмедхан. За спиной у него висела винтовка, рука лежала на кинжале. Он шел по склону вверх, вырастал с каждым шагом — необъятно широкий.

Ахмедхан приблизился к канату. Пеньковая толстая струна скользила мимо его ног по жухлой траве и уползала за седловину. Ахмедхан вынул кинжал, обернулся к аулу и крикнул:

— У вас помутился разум! Отцам и дедам моим принадлежит эта гора!

И он ударил кинжалом по канату. Аул ахнул единой грудью: канат подпрыгнул, взвился и разъяренным удавом пополз вверх. Он убыстрял свой бег, свивался спиралью, расплетаясь на конце.

Толпа бросилась вверх на седловину.

Внизу, по ту сторону горы, стоял маленький жучок-«фордзон», уткнувшись тупым рыльцем в сломанное дерево. На кроне деревца темной тряпкой обвисла фигурка человека. Она зашевелилась и сползла на землю. Аул расслабился и задышал.

Абу взобрался на сиденье. Трактор дрогнул, прыгнул вперед, подмял под себя сломанное деревце. Он описал круг и полез в гору. На средине склона он стал разворачиваться, и всем показалось, что железный жучок сейчас опрокинется и придавит человека, оседлавшего его.

Абу спрыгнул с сиденья и взял в руки конец каната. Он увидел, что канат разрублен. Поднял голову, долго смотрел на седловину. Потом, шатаясь, полез в гору, волоча канат за собой.

Перед ним расступились: сосредоточенным и спокойным было его лицо, перечеркнутое наискось розовой ссадиной.

В конце людского коридора стоял Ахмедхан. Абу шел на него, и людям становилось жутко. Хрупкой и недолговечной казалась плоть Абу перед необъятным Ахмедханом. Абу шел вперед, будто собирался пройти сквозь него, будто не гора мяса высилась перед ним, а ее хрупкая тень.

Абу шел на Ахмедхана, и по мере того, как укорачивался путь, который он загородил, аул начинал понимать, что не Ушахов шел на сына Хизира, а вся коммуна из двенадцати семей и комсомол.

А когда все поняли это, то уже не удивились, почему уступил дорогу человек, уже однажды убитый плевком женщины.

Ахмедхан шагнул в сторону, и судорога передернула его лицо, стало оно растерянным, закаменело в бессильной, тоскливой ярости.

Абу опустился на корточки и стал связывать концы каната. Пальцы не слушались его. Тогда подошел и помог брату пастух.