Желтые глаза, стр. 14

Часть вторая

I

В 1957 году, когда умерла моя мать, я, с детства любивший и культивировавший смерть, не имел времени заняться этой частной смертью: подумать о ней, поразмышлять, проанализировать ее, почувствовать себя опустошенным, чтобы понять ее. В то время я писал рассказ и сконцентрировался на нем. Этот рассказ мешал мне любить мою мать. Вернуть ей то, что я был ей должен.

Конечно, у меня не было времени подготовиться к смерти, заставить себя – заботливо, разумно – впустить ее в свои мысли и тело. Большинство из тех, кто теряет близких (но была ли близкой мне моя мать?), могли привыкнуть к тому, к чему привыкать я отказался, пережив все это снова пятнадцать лет спустя. Однако даже запоздалые воспоминания о матери были лишены понимания и страдания, которое я должен был ощутить, ведь я посвятил себя написанию рассказа.

Моя мать попала в автокатастрофу; это случилось в полдень, а вечером, в десять часов, она умерла, так и не придя в сознание. Единственный сын, я должен был по крайней мере присутствовать на церемонии, пригласить родственников, распоряжаться на кладбище. Я игнорировал все это из-за неприязни к торжественным похоронам и не принял в них участия. Я получил счет за церемонию и оплатил его в течение тридцати дней, предусмотренных законом в таких случаях. Не драматизировать. Не слишком горевать. Сохранять разум если не холодным, то хотя бы ясным, и за повседневными заботами забывать то, что может увлечь в преисподнюю, отказаться от рвения, слишком напоминающего стремление в ад. Я не пожелал посмотреть фотографии, сделанные на месте происшествия, – на то, что осталось от машины и тела моей матери в исковерканной железной коробке, – страховой агент пытался меня заставить увидеть все это. Я не хотел смотреть на снимки окрестностей. На точку на карте в масштабе один к двадцати пяти, которую он совал мне, «чтобы я мог составить представление о том, где произошло это ужасное несчастье». Наконец, этот тип взглянул на меня, как на чудовище, и когда он удалился, его глаза, кажется, готовы были выскочить из орбит; больше он не вернулся. «К чему представлять подробности?» – спрашивал я себя. Какой контраст с безудержным желанием последних лет, в течение которых я старался восстановить в памяти лицо моей матери, историю ее жизни и подробности катастрофы!

В то время я был любовником женщины, возраст которой был схожим с возрастом матери, и, быть может, это обстоятельство отчасти объясняет отсутствие интереса к смерти супруги проповедника. Я познакомился с Полой Зосс годом раньше, октябрьским вечером, когда оправился бродить в нижний город – в район, где каждую осень у нас останавливается маленький бродячий цирк; я пересек Миланскую площадь, словно предназначенную для оскорбительных встреч с проститутками, нищими и хулиганами всякого рода, так я добрался до зверинца, примыкавшего, как я узнал впоследствии, к ветхому павильону цирка. Вокруг было мрачно: дырявая, протекающая крыша, ржавые клетки, дрожащие в них трусливые призраки и, будто управляющий всем этим, худая пигалица, окинувшая меня лихорадочным взглядом. Снаружи ливень мочил площадку возле входа. Стоя внутри, я разглядывал клетки и испытывал изнурительный страх. Своего рода это наша преисподняя, твердил я себе. Ведите себя отвратительно. Дух бодрствует, Божье око не перестает наблюдать за вами; и однажды вечером вы оказываетесь на маленьком тесном кладбище, под бесцветным фонарем; мы больше не малютки-буржуа с кучей детишек; мы стоим на сквозняке, среди запаха мочи. Огненное озеро и сера Апокалипсиса очаровательны по сравнению с этим позором! Грязные обезьяны, облезлые коты, птицы с выдранными перьями, тощая гиена в железном ошейнике, две-три свиньи, хрюкающие в глубине клетки, ненастоящий индеец, продающий медали, араб, прогуливающий измученного верблюда в надежде покатать какого-нибудь ребенка, и в конце дорожки из опилок неизменный домик Ганса и Гретель, в который часто забредают лилипуты и их самки в розовых костюмах. Чтобы проблеваться.

Итак, я блуждал, углубившись в эту спасительную активность, когда неожиданно кто-то тепло окликнул меня:

– Ну, так что же, господин писатель?

Это была красивая женщина с пепельными волосами, загорелая, ослепительная посреди этого метафизического борделя. Я бы с радостью бросился ей на шею, поскольку она сразу вытащила меня из моего чистилища.

– Значит, мы любим цирк? Приходим погулять здесь перед представлением?

Мне мгновенно показалось, что таково искупление праведников. Господь не хотел, чтобы я сгнил в этой клоаке. Меня спасали из коридоров тюрьмы, и я почувствовал призыв, обращенный ко мне, – нужно было только, чтобы я повиновался ему. Нужно было использовать эту возможность спасения.

– Благодарю, мадам, – ответил я глупо и увидел, как торжествующая улыбка озарила лицо посланницы. Без сомнения, она проникла сюда днем, увидела мою растерянность и сочла, что ее счастье – вывести меня на свет, подальше от миазмов, объедков и язв.

Слава Богу, я не ошибся.

– Пойдемте, – сказала она, – не надо оставаться здесь. В этом зверинце сыро. И сквозняки. Я уже начинаю замерзать…

Пока она тянула меня за руку, я размышлял, что это место действительно проклятое – иначе как такое сильное существо, как она, могло здесь замерзнуть.

– Вы голодны? От вас пахнет алкоголем. В такой холод, как сейчас, вино не может быть единственным блюдом.

Начинается. Упреки. Приказы, все, что я так любил. Как дать понять этому ангелу-хранителю, что мне нравится выделывать зигзаги? Нравится болтаться между сумой и тюрьмой.

Я повиновался.

– Я еще не ужинал. – И эта обычная фраза решила все дальнейшее, ибо мы отправились в пустое кафе на авеню Уши и заказали яйца, ветчину, сыр, вино, еще раз вино, и слишком много киршвассера. В полночь, когда тупой гарсон вытолкал нас взашей, мы были пьяны, общались, как друзья, и большие глаза Полы Зосс казались мне самыми прекрасными из всех, которые я имел возможность когда-либо созерцать.

Я почувствовал себя совсем пьяным, спустившись по проспекту к озерцу, разлившемуся из-за дождя.

– Куда вы? – спросила меня Пола, словно упрекая, что я вновь хочу вернуться к дурной жизни после того, как вечер покровительства завершится. И, как я и надеялся, она втащила меня в такси, раздела, разделась сама, бросила нашу одежду на сиденье, уложила меня на себя, ласкала, нежила и в течение четверти часа пожирала меня одновременно с ненасытностью и изысканностью.

Она была вежливой, изысканной и ненасытной всегда, пока мы оставались любовниками.

Ее возраст соответствовал возрасту моей матери; она была социальным работником, специализировавшимся по работе с умалишенными. Она прекрасно помнила проповеди моего отца и видела мою мать, отводившую за руку алкоголиков в ризницу, где для них готовился знаменитый чай. Эти воспоминания вернули меня на двадцать лет назад; я уже давно сломал свою раковину, и все-таки в ночь, когда мадемуазель Зосс рассказывала мне о чем-то былом, перед моими глазами вновь ясно предстали богослужения, которые я посещал мальчиком, вспомнились слова отца, произносимые с кафедры, дрожащие голоса небольшого, поющего кантики хора, твердый голос матери – тогда еще такой молодой, – выводящий покаянный гимн. И может быть, именно то, что посреди наших безумств я вспомнил о матери, объясняет привязанность, которую я сразу испытал к Поле Зосс.

Сожалею ли я об этой привязанности? Если бы в тот вечер я не отправился бродить, наша встреча не состоялась бы, а значит, не было бы и нескольких месяцев раздумий в объятиях той, что была ровесницей моей матери. Можно спросить себя: что же я делал в вонючем зверинце, в тумане площади? Как я уже признавался выше, я люблю шляться. Бесцельно бродить, двигаться, не зная куда; я размышляю, проникаю всюду, возвращаюсь и снова иду. Меня забавляют резкие и неприятные зрелища – особенно эта Миланская площадь в окружении призраков. Я прихожу в час между собакой и волком, спускаюсь под сенью деревьев вниз, к подножию невидимого холма, застигаю врасплох тех, кто прячется там, шаг за шагом обнаруживаю пороки, неделями встречаю одни и те же растерянные, наглые, вызывающие, лихорадочно горящие взгляды; и – пусть это совсем не важно – ничто так не напоминает балет в ночи, как другой ночной балет, во время исполнения которого все лица становятся одинаковыми в игре отражений. Братья по навязчивым мыслям, соучастники, проклятые! Я неизменно возвращался на Миланскую площадь (где много лет спустя я должен был найти Луи, блуждающего тенью среди теней) со странной радостью, которую вызывали во мне наказание и грезы. Прикоснуться ко всему, не быть ничем, чувствовать, как кружится пугливое желание…