Обрыв, стр. 1

***

Я стал испытывать неприязнь к Анне: чем больше она была в меня влюблена, тем большая ненависть к ней зрела во мне.

Было лето, время отпусков, мы шли по лугу в утренний час, и вдруг она спросила:

– Ты меня любишь?

Мне бы ответить: «Нет, не люблю и хочу, чтобы ты умерла».

Но я ответил, что да, люблю, и она успокоилась, несмотря на тон, которым я произнес эти слова; мне хотелось настроиться на окружающий пейзаж, а она в очередной раз вторглась в мой внутренний мир.

Позже, в гостинице, когда я открывал окно с видом на реку и на обрыв, она вновь задала тот же вопрос:

– Джон, Джон, ты меня любишь?

И тут вдруг я ясно осознал: мне не по силам будет продолжать эту игру. И одновременно пришла уверенность, что эти места по мне, что я годами испытывал желание очутиться на природе, где ничего и никого, где зелено, светло, покойно, и почувствовал облегчение.

Так ли уж важно было, что придется весь вечер, весь завтрашний и послезавтрашний день говорить: «Да, я люблю тебя, я хочу тебя». Я уже решил: Анне предстоит умереть, она умрет, и потому я был готов выносить ее вечные назойливые приставания – и за столом, и в постели, и на прогулке. Раз конец предрешен, теперь это был лишь вопрос времени; я отнюдь не сумасшедший, просто нужно устроить так, чтобы все получилось, и я наконец обрел свободу.

Вечером того дня я внимательно разглядывал обрыв, и его вид вселял в меня надежду.

Он представлял собой высокую меловую стену утеса, поросшего травой, на вершине которого, вероятно, можно было бродить, оставаясь при этом незамеченным. Между вершиной утеса и рекой, берег которой был покрыт огромными валунами, было метров восемьдесят. На эти-то камни и упадет сброшенное тело, а упав, непременно разобьется, разлетится на куски и умолкнет. Это закон природы, очень хороший закон, и никому не дано избежать его или изменить.

Когда мы легли вечером в постель, Анна попросила:

– Джон, поцелуй меня, как ты умеешь, – и стала вздыхать и извиваться рядом со мной.

Я нырнул меж ее расставленных ног и целовал, целовал… и мне не надоедало задыхаться в ее запахе и влаге, ведь я знал: час ее смерти близок.

Когда она стала кричать от страсти, я какое-то время слушал ее, не в силах вытащить голову, зажатую у нее между ногами, а когда она ослабила хватку, встал, прошел в ванную комнату, накрыл лицо холодным полотенцем и вытерся, глядя в окно на обрыв. На него падал лунный свет. Я хорошо спал. Наутро, когда я проснулся, Анна мирно похрапывала рядом со мной.

* * *

«Не сейчас», – сказал я самому себе, завтракая в саду. Пусть пройдет день, попробую вынести все ее капризы, повторяя про себя, что недалек тот час… Вопрос времени, не более того. А пока до предела насладимся каждой предоставленной минутой жизни.

Анна села за столик напротив меня; сад был очаровательным, подлинным счастьем было посидеть на утреннем солнышке, потягивая маленькими глоточками очень крепкий кофе, умело приготовленный хозяйкой. Анна, не понижая голоса, верещала:

– Джон, а, Джон, благодаря тебе я так спала! Я всегда лучше сплю, когда ты меня удовлетворяешь. А еще будет как этой ночью, а, Джон? Джон, ну скажи, что ты опять так сделаешь.

– Сделаю. Успокойся.

– И даже днем, во время сиесты?

– И днем.

Я уговаривал себя не вскипать, продолжать радоваться солнцу, теплу и не думать о том, что она заставляет меня обещать делать, безостановочно требуя этого, чтобы быть уверенной, что ее обслужат по первому разряду.

– Джон, Джон, ты помнишь, что пообещал мне?

– Помню. Будет сделано.

Я пытался погрузиться в созерцание пейзажа: места вокруг были дикие, нетронутые и необычайно красивые, можно сказать, омытые июльскими дождями. Обычно в других местах мне было достаточно увлечься чем-то, чтобы отделаться от нее, не замечать ее, словно ее и нет, словно она растворилась, вот именно – растворилась, то есть исчезла. Тогда я обретал желанный покой.

Я укреплялся в мысли помочь ей исчезнуть, чтобы вновь обрести пространство и воздух, которые она у меня похищала.

Но этот первый день в гостинице был не совсем тем, что я ожидал. По мере того как шло время, я все меньше враждебности испытывал к своей жене. Мой взгляд время от времени возвращался к обрыву, как к прибежищу, способному избавить меня от тюрьмы, в которую превратилась моя жизнь, но я не мог не видеть и грациозности Анны, ее глаз, нежности и всего того, что она делала, чтобы понравиться мне. Происходило ли это от того, что мы одни, вокруг сверкающие на солнце лужайки, легкий ветерок? Несколько раз мне случалось даже, как в самом начале нашего брака, воображать некие картины, исполненные чистоты и свежести: Анна появлялась в них то совсем ребенком, то подростком, но неизменно нежно-простодушной, и это меня странным образом брало за душу. Мой взгляд переходил с мелового обрыва на ее прекрасное лицо с тонкими чертами, шею, где билась жилка, узкие плечи… О это хрупкое тело, так быстро проснувшееся под скромным девичьим платьем! В эту минуту она, должно быть, почувствовала, что я разглядываю ее с жадностью, которая была в наших отношениях в начале ее царствования и которая ушла, когда она начала мне приедаться, о чем она так и не догадалась. Но в этот день с каждым часом я все сильнее испытывал на себе воздействие ее желания и с нетерпением ждал мига, когда она произнесет своим детским голоском: «Джон, Джон, пойдем в нашу спальню. А, Джон? Мне хочется, чтобы ты сдержал свое обещание».

Мы несколько раз поднимались в спальню в первой половине дня, там было не прибрано, кровать так и оставалась незастеленной. Когда мы поднялись во второй раз, явилась горничная, и пришлось уговорить ее не прибираться, сославшись на недомогание Анны.

Второй завтрак был сервирован на террасе, помимо нас с Анной была еще пожилая чета: осмотрительный интеллектуал и его подурневшая с годами половина, командовавшая им. Я дал самому себе один совет: никогда не походить на этого пленника, а внутренне весь светился от принятого решения и его скорого осуществления. Обрыв тоже светился под серым небом, мне казалось, что мы переговариваемся с ним – этим свидетелем и залогом моего освобождения и близкого счастья.