Янтарная комната (сборник), стр. 7

В среде пленных набирает силы комитет «Свободная Германия». Создали его сами немцы, бывшие военнослужащие вермахта и эмигранты, люди разных убеждений, но жаждущие покончить с войной, создать Германию без Гитлера.

— В семье Фюрста молятся на Гитлера. Да, Фюрст — сын портного, простого трудящегося человека. В Германии есть и рабочие-нацисты… Для вас странно?

Он снял очки. На меня смотрят умные глаза, усталые от ночного чтения, немного печальные. Я сказал себе: вероятно, такими были первые немецкие социалисты, те, кто окружал Маркса.

— Ленин, — Вирт бережно погладил книгу, — предостерегает против догматизма Нужно считаться с действительностью. Что ж, Гитлер дал портному работу — шить офицерские мундиры. Чем больше офицеров, тем больше мундиров. Логично?

Он жадно проник во все детали биографии Фюрста. Тот вырос среди мундиров, напяленных на манекены. От погон, от золотого шитья исходило, сияние власти, силы. Папаша Фюрст мечтал, конечно, вывести сына в люди. Сын стал офицером! До Гитлера это и не снилось. Сказочное время настало для старого портняжки, когда его Эрвин, офицер армии фюрера, красовался в Париже, потом в Осло, когда почта приносила посылки с диковинной заграничной снедью, с вином, шелками.

В своей роте Фюрст свирепствовал почище иного барончика. Сам всюду совал нос. Поражения его только ожесточили.

— Да, он уже не верит в победу. Если вы ему скажете, что Гитлер не сдержал своих обещаний, он согласится, Где молниеносная война? Пшик! Где изоляция России? Тоже блеф. Да, но признать это вслух? Исключено! Присяга, офицерская честь и тому подобное. А хуже всего вот что: Фюрст считает, что вся Германия гибнет… Айн момент, я позову его.

Утлая перегородка затряслась. Вошел Эрвин Фюрст и встал навытяжку, выставив грудь, откинув крупную голову. Крепкая нижняя челюсть, нос с горбинкой, холодок голубых глаз, копна белокурых волос. Он напомнил мне арийских молодчиков в военной форме, изображениями которых пестрят немецкие журналы. «Здоров! — подумал я с неприязнью. — Отъелся на чужих хлебах».

Я коротко сказал, что мне нужно. Хотя мы оглашаем списки пленных, на той стороне его, Фюрста, все-таки считают мертвым и прославляют его. Мы хотим опровергнуть легенду. Для этого со мной прибыл фотограф.

Фюрст не изменил позы. Я напрасно пытался поймать его взгляд. Он смотрел куда-то поверх моего плеча, в одну точку. Я не ощутил в нем враждебности. Нет, скорее безразличие. Он как будто и не слышал меня.

— Вашей семье, я полагаю, не безразлично, живы вы или нет, — прибавил я.

Он шевельнулся.

— Вы слышите? — спросил я.

Метелица уже бегал вокруг Фюрста, целился, подталкивал плечом.

— Хорошо. Ради них, — произнес Фюрст глухо.

— Снимайте, — приказал я.

Метелица щелкнул фотоаппаратом.

— Еще не все, — сказал я. — Прочтите это.

Я дал Фюрсту письмо, подписанное «Буб». Он читал медленно, чуть двигая губами.

— Вас интересует его судьба? — произнес он недоверчиво и опять отвел взгляд. — Да, был такой. Мои креатуры?

Он повел плечом.

Я протянул руку, чтобы взять бумагу у Фюрста. Он еще не расстался с ней. Он читал снова, лицом к окну, как будто разглядывал листок на свет. Потом нехотя подал мне. Пальцы его дрожали.

— У меня есть копия, — сказал я и открыл планшетку. — Могу подарить на память.

Фюрст смешался. Он поблагодарил нерешительно и даже с испугом. Собрался сказать что-то, но не смог и четко, истово откозырял.

В тот же вечер Михальская отстукала текст листовки о Фюрсте. Федя Рыжов, наш «первопечатник» (очень уж архаично выглядела его ручная «американка»), к утру сдал весь тираж.

А утром задребезжали стекла: наши ударили по Саморядовке. Немцы бежали.

Поток наступления, задержавшийся там, хлынул дальше на запад, к зубчатому лесному горизонту, над которым вздымались черные обелиски дыма. Черные, зловещие обелиски над горящими деревнями.

По пятам ринулись танки, самоходные пушки. Летчик, взявший на борт связки листовок, с трудом нашел отступающие остатки немецкой авиаполевой дивизии. Медленно разжимая пальцы, он выпустил из пачки наши листовки одну за другой. Крутой воздух вырвал их, и они долго плыли, прежде чем опустились на землю.

Достигли ли они цели? Читают ли их немцы? Как подействовала на них новость? Эти вопросы я задавал себе уже в звуковке.

Теперь вся надежда на тебя, Коля! Давай газ, ищи, как можно выгадать время, обойти главные, запруженные машинами дороги. Дошла листовка до цели или нет, все равно надо нагнать солдат из авиаполевой гитлеровской дивизии.

6

— Хана! — сказал Охапкин. — Приехали. Волоча ноги, нахохлившись, он ходил вокруг звуковки, именно вокруг, хотя препятствие выросло впереди, шагах в пяти от радиатора.

Мы вышли из машины: майор, Шабуров и я. Коля продолжал свое круговое движение — признак крайней растерянности. Карта сулила нам здесь мост. Но то, что мы увидели, было скорее скелетом моста или его призраком. Под дырявым, как решето, перекрытием синели проталины. От мартовских оттепелей река размякла, было бы сумасшествием довериться льду.

Путь один — через мост. Но мыслимо ли?… Какие-то смельчаки уже проехали. Внизу, на льду, валяются обломки настила, сбитого колесами. Наверно, каждый шофер, оглядываясь назад, называл себя счастливцем.

Лобода подбежал к мосту. Брови его поднялись. Он круто повернулся.

— Решай! Ты хозяин.

Эти слова произвели поразительное действие. Коля подтянулся, поправил ушанку, застегнул куртку и, лихо подмигнув мне, ступил на мост. Прошелся, потрогал носком сапога полусгнившие доски, потом, не говоря ни слова, влез в кабину. Дверца захлопнулась. Майор открыл ее.

— Нет, — сказал Охапкин. — Без вас.

— Не дури, — ответил Лобода и занес ногу на ступеньку.

— Все. — Коля выскочил на дорогу. — Не пойдет дело, товарищ майор.

— Да ты что!..

— Раз я хозяин…

Лобода готов был рассердиться, но вдруг лицо его просветлело.

— Ладно, — кивнул он. — Езжай.

Шабуров шагнул к машине. Майор удержал его.

— Распоряжается водитель, — промолвил он раздельно и необычно тихо.

Сейчас Коля не храбрился, не подмигивал. Он шагнул в кабину и нажал стартер. Ноющий звук родился где-то в недрах машины. Она словно жаловалась нам, трясясь от страха. Со стуком откинулась левая дверца.

Было немного стыдно стоять на дороге и провожать глазами машину. Опасность большая. Иначе Коля не оставил бы нас тут. Дверцу он открыл, чтобы можно было выпрыгнуть, если машина начнет падать. Но успеет ли он? И куда прыгать?

Ломались, проваливались, сыпали на лед труху хлипкие доски, кроваво-рыжие на изломе. Обнажался переплет балок, тоже подточенных гнилью. Коля рассчитал точно: машина двинулась по ним, как по рельсам. Но вот путь все уже. Взрывом авиабомбы перекрытие выкушено до середины, надо податься влево, еще влево…

Прыгать некуда, разве что в реку. В полынью. С многометровой высоты. Перила снесены, звуковка идет по самому краю.

Мост отчаянно трещит. Кажется, наступил его конец. Сейчас немногое отделяет машину и водителя от гибели — какой-нибудь дюйм. Правее, Коля, хоть чуточку правее! Я вижу, как задние колеса порываются уйти от карниза, но срываются, откатываются опять влево. Машина уже не двигается дальше. Левое колесо повисло над пропастью, оно судорожно вертится, и я с ужасом думаю о том, что будет, если оно перестанет вертеться…

На миг все ушло из глаз, кроме того отчаянно кружащегося, мокрого, отмытого талым снегом колеса. Машина напрягалась, стонала. Вот-вот ее силы иссякнут, и тогда…

Я зажмурил глаза, и как раз в это мгновение колесо поднялось на балку. Снова с ледяным звоном захрустело дерево. Машина двинулась.

Минут пять спустя мы добрались до машины. Я стал приводить в порядок вещи, сдвинутые качкой на мосту и сброшенные на пол кузова. Чувство у меня было такое, словно я вернулся в родной дом.

«Мы целы, целы, черт побери!» — пело внутри, хотя опасности подвергался один Коля. Таково слияние судеб у друзей на войне. Даже тряска в родной машине была хороша. Радовало все: и печурка, помятая в одном месте осколком, и сияние приборов, и мешки с сухим пайком — хлебом, гречей, фасолью, мукой — на полочке под самым потолком.