Янтарная комната (сборник), стр. 57

— Какие эсэсовцы? — спросил я.

Имен он не знает. Да разве упомнишь всех! Кабачок обслуживал военных. Он был открыт до последнего дня, несмотря на пожары, на бомбежки. Тут Моргензанг горделиво выпятил грудь. А эти эсэсовцы были последними посетителями. Выпили, съели все самое лучшее, потом переколотили бутылки, консервы забрали, сыр и масло облили керосином. Такой был чудесный круг сыра из Дании! И ничего не заплатили. И это наводило на размышления. Ведь жителей Кенигсберга уверяли, что город никогда не буден сдан, что Берлин посылает на выручку осажденным парашютные дивизии. Пока клиенты платили, еще можно было поверить.

— Шумели тут эсэсовцы, безобразничали и поглядывали в окна. Ждали машину. Вечером — уже стемнело — во двор вкатился грузовик с русскими пленными. С ними был обер-лейтенант, очень толстый, и переводчица. Русская фрейлейн, молодая, маленького роста.

— Катя! — вырвалось у меня.

Я стиснул плечо лейтенанта. Моргензанг начал старательно вспоминать, как выглядела русская фрейлейн. Да, синий берет, кожаная зеленоватая куртка.

Катя! Катя!

Как только появилась машина, все эсэсовцы высыпали во двор. Моргензанг вышел. Ему любопытна было, что же происходит? Пленные погрузили ящики. Моргензанг спросил одного офицера, куда их везут, тот ответил: «Туда, где их сам дьявол не отыщет». И они уехали.

— И переводчица тоже? — спросил я.

— Да, маленькая русская фрейлейн села в кабину вместе с обер-лейтенантом.

Моргензанг заметил и волнистые белые полосы на кузове — несмытую зимнюю маскировку. И шофера запомнил. Высокий, с тонкой шеей. Он очень уважал русскую фрейлейн.

— Да, глядел на нее, как мальчик на свою мать. Забавно! Он — верзила, а она — такая миниатюрная фрейлейн. Шофер помогал грузить, — все они очень спешили; и фрейлейн волновалась, все напоминала: «Осторожно, там стекло». Боялась, как бы не разбили.

Больше Моргензанг ничего не мог сказать нам. Он проводил меня до ворот и напоследок снова выразил свое самое заветное, самое искреннее желание — открыть кабачок «Кровавый суд» для русских офицеров.

Итак, накануне штурма Катя была жива. Что же случилось с ней потом?

Найти бы кого-нибудь из тех пленных! На окраинах Кенигсберга, как грибы разрослись бараки, обнесенные колючей проволокой. Узников гоняли на фабрики, на оборонные работы.

Вечером Бакулин выслушал мой доклад.

— Мы на верном пути, — сказал он. — Ты прав, надо поискать среди пленных. Они еще здесь, Идет процедура учета, репатриации. Терять времени нельзя.

Минул день, другой. След Кати снова оборвался. В одном лагере ее видели, — она приехала с обер-лейтенантом; им дали группу пленных. Они не вернулись в лагерь. Это было накануне штурма.

Итак, Катя была тогда жива. Взяв пленных, «оппель» Кайуса Фойгта прибыл в замок за янтарем. Оттуда Катя уехала. С Фойгтом, с обер-лейтенантом, — возможно, Бинеманом, помощником фон Шехта.

Куда?

4

На доклад к Бакулину я являлся каждый вечер.

— Как вы-то думаете, товарищ майор? — спрашивал я его с тревогой. — Жива она? Есть надежда?

— Данных нет, — отвечал он. — Надежду не теряй, Ширяев. Составил я вчера бумагу для начальства. О ней. Знаешь, рука не поднимается написать — «пропала без вести». Ну, никак… Достанем вести! Верно?

Однажды я застал у него незнакомого полковника — краснолицего, с острой бородкой, белой как снег. Оба рассматривали что-то, скрытое от меня бронзовым письменным прибором.

— Товарищ полковник, — сказал я, — разрешите обратиться к майору?

— Ради бога, голубчик, — протянул тот. — Зачем вы спрашиваете? Обращайтесь сколько вам угодно.

Я опешил.

— В армии спрашивают, — пояснил гостю Бакулин и улыбнулся мне. — Уставное правило. Ну, что у тебя?

Штатские манеры полковника смутили меня. Я молчал.

— Познакомьтесь, — сказал майор и обернулся к гостю. — Это Ширяев. Тот самый…

Я едва устоял на ногах — с таким жаром бросился ко мне этот диковинный полковник, схватил за плечи, отпустил, снова схватил и стал трясти.

— Ширяев? Нуте-ка, дайте полюбоваться на вас. Орел! Орел! Вы наградили его, товарищ Бакулин? Эх, дали бы мне право, я бы вам высший орден… Ну, молодец! Батальон в плен взял! Глазом не моргнул!

— Остатки батальона, — поправил я, не зная, куда деться от столь неумеренных похвал.

— А я Сторицын, — заявил он. — Сторицын. Ударение на первом слоге.

— Очень приятно, — промямлил я.

— Профессор Сторицын, — продолжал он. — И вот полковник, без году неделя. Командировали сюда, одели. Все честь отдают, а я не умею. Кланяюсь, знаете, как самый паршивый штафирка. Зрелище мерзкое. А?

— Звание присвоил министр, — веско произнес Бакулин. — Ну, что у тебя, Ширяев? Не стесняйся. Полковнику тоже интересно.

Сторицын сел. Пока я говорил, он кивал, вздыхал, и я почувствовал — история Кати Мищенко ему уже известна.

— Значит, нового ничего, — подвел итог Бакулин. — Теперь насчет дальнейшего.

Он подозвал меня, и я увидел то, что они разглядывали, когда я вошел. На столе лежал портрет. Портрет женщины в платке, написанный масляными красками на небольшом холсте, потемневший, местами в паутинке трещин. Что-то, заставило меня еще раз посмотреть на него.

— Венецианов, — сказал Бакулин. — Подлинный Венецианов из Минской галереи.

Я не слыхал о таком художнике.

— О дальнейшем, Ширяев. Порфирий Степанович прибыл к нам по распоряжению правительства, за музейным имуществом. Будешь ему помогать.

А как же розыск? Я испугался. Первая моя мысль была, не решил ли Бакулин снять меня с задания. Дни идут, а результатов никаких. Чего я добился? Вот сейчас он скажет, что я не справился, и дело поручат другому, а меня — под начало к этому профессору. Рыскать за спрятанными картинами, за всяким музейным добром!

— Ясно, — выдавил я.

Бакулин засмеялся.

— Что тебе ясно? Ну!

— Не сумел я… Отстраняете меня, выходит… Сожалею, товарищ майор.

— Ах так? — Он нахмурился. — Ничего ты не понял. Не разобрался ты, для чего находилась у немцев Катя Мищенко. Миссия ее тебе безразлична, а если так, то, может быть, тебя действительно следует сейчас же отстранить.

— Полноте! — всполошился Сторицын. — Такого молодца, и вдруг…

Недоставало мне его участия! Я помрачнел еще больше. Но лицо Бакулина уже потеплело.

— Отвык ты от мирной жизни, Ширяев, — начал он. — Забыл ее, что ли. Огрубел. Я до войны был следователем. Бывало, измучаешься дьявольски, вся душа, как бы выразиться, в мозолях от соприкосновения с разной слякотью. Выберешь свободный вечер — и в филармонию. Послушаешь Чайковского, и вроде вокруг тебя светлее стало. Вера в человека поднимается. Вот ты читал в газетах: гитлеровцы разорили домик Чайковского в Клину, новгородский кремль разрушили. А ты задумывался, почему? Да ведь они русскую нацию хотели убить. Что мы такое без русской национальной культуры, без книг Пушкина, без картин Репина, Сурикова! Без Венецианова, — он показал на портрет. — Или взять Янтарную комнату. Я повторяю, впечатление незабываемое. Стены в огне. Два века назад зажгли этот янтарный огонь, а он все горел, светил нам… Такие вещи цены не имеют, они дороже денег. Это культура наша. Она и в нас, понял?

— Браво, браво! — Сторицын захлопал мягкими ладонями. — Да что вы напустились на него! Понимает он, отлично понимает.

— Умом — может быть, а сердцем — еще нет. Катя Мищенко тоже Родину защищала. Не хуже нас с тобой. Так вот, надо завершать ее миссию. Искать то, что фон Шехт и прочие увезли в Германию, в Кенигсберг. Раскрыть все махинации, всю подноготную этого эйнзатцштаба. Без этого мы и о Кате вряд ли узнаём что-нибудь. Ясно тебе, Ширяев? Ясно, почему задание у тебя и у полковника, по существу, одно? Нам без него не обойтись, а ему — без нас.

Сейчас мне странно вспоминать, до чего же простые истины надо было мне втолковывать!

— Утром поедешь с полковником на высотку… На виллу фон Шехта, — закончил Бакулин. — Покажешь там все. А теперь ступай. Подумай как следует.