Жизнь во время войны, стр. 34

Гениальная идея. Он вскочил на ноги, помог ей подняться. Пододвинулся ближе, положил руки ей на бедра. И втолкнул любовь прямо ей в сознание, слепив в комок все, что он чувствовал к домохозяйке из Лонг-Айленда и к Деборе.

– Пошли в воду, – сказал он. – В воде ты будешь ко мне ближе.

Странно, что ее не вырвало от всего того сиропа, что он напустил в эти слова. Но нет, она купилась на все сто, любовь наполняла тупость глубоким смыслом. Ей тоже захотелось в воду. Куда угодно. Путешествие в рай, гонки на невиданном сексмобиле, экскурсия в секреторный Диснейленд. Повернувшись к нему спиной, Элизабет разделась, и зрелище ее ягодиц, гибкие колонны ног воскресили желание. Но Минголла стоял на своем. Они пошли к воде, держась за руки и наступая на бог знает какую гадость: поросячьи кишки, рыбьи мозги, тысячи абсурдных возможностей; все так же не отпуская рук, погрузились в неглубокую волну и погребли к рифу; в двадцати футах от него остановились – достаточно далеко от берега, чтобы белые звездные лучи отливали на коже прохладой, но все же близко, чтобы чувствовать ногами дно. Минголла подтянул Элизабет поближе, поцеловал покрепче, бедра ее скользили, соски тыкались в грудь, член у него напрягся и с удовольствием потерся о выпуклый животик, снова вспыхнувшее желание заставило Минголлу подумать, что неплохо бы все же съесть этот пирог. Нет, нет! Все по плану. Безответно и незавершенно. Глаза ее сверкали рыбьим блеском, из черного рта, точно угорь, выполз язык. Если так на нее и смотреть, то можно и удержаться.

– Дэви!

Она хотела притянуть его к себе, но он выскользнул, поплыл назад и не останавливался до тех пор, пока она не слилась с темной стеной рифа.

– Я ничего про это не знаю, – воскликнул он. – Я не знаю.

– Дэви! – Испуганный крик.

Минголла нырнул, отплыл подальше и вынырнул через пятьдесят футов.

– Где ты, Дэви? Чего ты боишься?

Его смех утонул в прибое, фосфоресцирующие струи воды торчали вверх, как зубья исполинского гребня. Течение уносило его к рифу, Минголла схватился за обросший ракушками выступ и спрятался в каменной нише.

– Дэви! – Элизабет брела в его сторону. – Чего ты боишься, Дэви? Я люблю тебя!

Она прошла всего в нескольких футах, крича, ища, и тогда с акульей хитростью Минголла нырнул и поплыл под водой к берегу. Одеваясь, он слышал, как она все так же его зовет. Еще немного, и она решит, что его вынесло через проток, и, чего доброго, отправится искать за риф. Дэви, Дэви, – будет кричать она по пути в Африку, темная головка прыгает на волнах, как любовный буй. С кораблей в нее полетят спасательные круги, но она лишь спросит: вы не видали моего Дэви, а когда ей скажут нет, то велит им плыть дальше, она не остановится, пока не найдет своего любимого. Минголла уже видел, как волны выносят ее на берег Аравии, как она бредет по темному лесу, измученная, гонимая, похищаемая террористами, забрасываемая дарами мультимиллиардеров и шейхов. Кто, спросят они, этот твой Дэви?

И она будет вздыхать, она будет плакать, будет смотреть безразлично в сторону ангела запада, и шейхам останется лишь беситься оттого, что им никогда не дано по-настоящему овладеть ею, что таинственный Дэви погубил ее для всех мужчин на свете, что один-единственный миг, вытесанный из мрамора и вознесенный на пьедестал ее памяти, затмил все прочие мгновения ее жизни и что настоящая любовь бессмертна.

Глава восьмая

Авенида де ла Република оживала в Ла-Сейбе по ночам. Широкую и ухабистую улицу делила пополам железная дорога, принадлежавшая компании «Юнайтед Фрут». Тянулась эта улица параллельно береговой линии между рядами оштукатуренных баров и захудалых отелей в большинстве с темно-зелеными вывесками, словно когда их рисовали, эта краска распродавалась по дешевке. У отелей были островерхие крыши, шаткие боковые крылечки и внутренние дворики, в которых толстые консьержки, царственно восседая за пластмассовыми столиками, попивали сальвавидское пиво, судачили с кумушками и перемывали кости проституткам, отсыпавшимся в душных номерах. В дневное время улица являла собой картину непередаваемого оцепенения. В сточных канавах раздувались обрывки бумаги и целлофана, а все уличное движение, не считая собак, состояло из редких нищих, бродивших в поисках подъезда, где можно прикорнуть, и одетых в черное вдов с разъеденными лицами, что усаживались время от времени на бордюр, пристроив у себя на коленях лотки с сигаретами. Со стороны доков, отделенных от улицы цепочкой отелей, постоянно раздавался скрежет перегруженного металла; жара стояла невыносимая, и каждый порыв ветра нес с собой песок – словно звериный язык, раздирающий кожу; Минголла с изумлением узнал, что ночлег в отелях стоит пять лемпиров просто за комнату, десять с женщиной и двадцать пять с кондиционером, – понятно, на какое место граждане ставили прохладу.

Он выбрал недорогой номер на третьем этаже и до вечера изучал топографию Баррио: оно, как выяснилось, располагалось в нескольких милях к северу, само было размером с город и, по слухам, вмещало больше сорока тысяч душ; еще он разглядывал фотографию Альбины Гусман и человека, ради которого сюда приехал, – Ополонио де Седегуи. Сорокалетний никарагуанец был худощав и неплохо сложен; черные волосы, высокий лоб и кожа цвета сандалового дерева. Глядя на утонченное лицо, Минголла с трудом мог поверить, что перед ним фотография серьезного противника, но потом подумал, что его собственное изображение тоже вряд ли кого напугает, и решил, что не стоит слишком уж полагаться на свои силы. Когда стемнело, он сложил бумаги в ящик и сел к окну наблюдать, как пробуждается к жизни улица. В бары роями стекались проститутки, им на пятки наступали моряки и портовые рабочие. Взрослые уличные торговцы продавали лед и жаренные на портативных грилях шашлыки с луком, а дети – конфеты, пластмассовые игрушки и бусы из черных кораллов. За бильярдными столами с заткнутыми лузами устраивались игроки в кости, а музыкальные автоматы окутывали вопли победителей густым облаком мелодий и ритмов. Двери широко распахнуты, в ярких прямоугольниках света, как в рамках, танцоры, игроки и скандалисты – улица все сильнее напоминала Минголле дюжину маленьких театров, где играется одна и та же пьеса.

В девять вечера, прошагав два квартала на юг, он вошел в «Кантину Лас-Вегас-99» – бар, где занималась своим ремеслом Альвина Гусман. Протолкался к дальнему концу стойки и заказал ром. Рядом уже торчало несколько человек, ближайший к Минголле сосед одарил его безутешным взглядом и снова уставился в стакан. Вообще-то, все, стоявшие за стойкой, смотрели в свои стаканы, все были мрачны, и Минголла заметил, что стоило начать им подражать, как мысли поплыли со скоростью рома во внутреннюю темноту. Он втянул в бессвязный разговор бармена, они обсудили мировой кубок по футболу, погоду и фреску над музыкальным ящиком – сверкающие игральные кости, рулетки, карты и покерные фишки чудовищного вида падали там на маленьких человечков, что благоговейно простирали к ним руки.

Каждые две минуты Минголла высматривал в толпе Альвину и наконец узнал ее. Она кормила монетами музыкальный автомат. Плотная миниатюрная индианка с медной кожей, полной грудью и такими же бедрами. Черные волосы заплетены в косу до середины спины, а наряд – белая блузка и набивная юбка – имел вид слегка заношенный. Как и Хетти, она чем-то напоминала Дебору, но не миловидностью – миловидности в ней не было, – скорее невозмутимостью. Альвина стояла неподвижно, безо всякого выражения на квадратном лице, но тут музыкальный ящик заиграл романтическую балладу, и она принялась танцевать – одна, описывая грациозные круги и не отрывая взгляд от пола. Минголла уже собрался подойти познакомиться, но задержался, увидев в печальном одиночестве этого танца нечто напомнившее ему мелодраму из испанской лирики, нечто такое, что он не решился прервать.

Все, как вчера, и так же завтра будет.
Я смотрю в окно на луны восход;
Мятые простыни свет ее студит,
Словно сугробы из ткани метет.
Девять вечера, в пачке одна сигарета,
И когда я ее докурю наконец,
Ты исчезнешь в ночи, растворишься где-то,
Станешь памятью, эхом разбитых сердец...