Танец с огнем, стр. 68

Степка достал из-за пазухи узкий голубой конверт, на котором, кроме адреса Синих Ключей, слабой, но верной рукой была по памяти нарисована крошечная акварелька – ступеньки усадебной лестницы, кусочек колонны и потягивающийся с утра пегий песик, в котором легко узнать старого Трезорку… Степка крепко, по-детски зажмурился и дрожащей рукой надорвал конверт…

От легчайшего запаха, невесомая волна которого коснулась его широких, чуть вывернутых наружу ноздрей, он едва не выронил лист голубоватой, в цвет конверта бумаги. Первую строчку прочел легко:

– Милая, драгоценная моя Любочка!

Как пьяница стакан вина, хватанул несколько больших глотков терпкого весеннего воздуха. Свершилось…

Но дальше дело застопорилось. Степка был грамотен, легко разбирался в написанных классическим почерком казенных документах и даже иногда для тренировки прочитывал вслух (почти ничего, правда, при этом не понимая) несколько страниц из произвольно взятой в библиотеке Синих Ключей книги. Записки, писанные ему сильно наклоненным вправо, лишенным всяких изысков почерком Люши, он со временем тоже научился разбирать. Но тут…

Камиша писала бисерным, вычурным, словно летящим по странице почерком, состоящим, как со страху показалось Степке, в основном из торчащих в разные стороны завитушек и закорючек, в переплетении которых безнадежно терялись мелкие буквы.

После первого приступа растерянности и даже паники, Степан обнаружил, что все-таки понимает отдельные буквы и слова, приободрился, пододвинулся так, чтобы на письмо падал луч света, прищурился (как и большинство крестьян, он был дальнозорок), и приступил к планомерной осаде текста, который в общей сложности насчитывал две полных страницы.

«…Энни, должно быть, уж до мелочей продумала (а может быть, и заказала заранее) наряд, в котором будет выступать на похоронах «бедной Камишеньки», да и прочие тоже как бы не раздражаются, втайне даже от себя: что ж она все не умирает, и не умирает – я помню, как ты все время подтрунивала над этим всеобщим ожиданием, и потому так свободно тебе о том пишу. Меня оно временами трогает печалью, а временами и внимания не задевает, как старый обмахрившийся по кромке халат, который уж давно привыкла носить.

Однако, мне и самой невдомек было – к чему же я так цепляюсь за эту жизнь, которая меня уж, выходит, по-всякому проводила, ведь это не подобает доброй христианке, прилежно уповающей на мудрость и благорасположение Господа Нашего, каковою я всегда себя (получается, опрометчиво?) полагала. Я много думала о том (сама понимаешь, времени для размышлений у меня предостаточно). Только тебе, драгоценная Любочка, с твоею мятежною душою, и по любым меркам особым жизненным путем, я смею признаться в результатах моих размышлений, вне всякого сомнения прискорбных для стоящей на пороге могилы девицы.

«Камишенька – ангел!» – сколько раз я слышала шепот за своим изголовьем! Что ж – падшие ангелы тоже бывают, это всем известно.

Я всегда твердо уверена была (ты со мной спорила – я помню) что душа отпускается Богом на землю из горних высот только для того, чтобы узнать земную любовь – полюбить самой и быть любимой. Если ты и сейчас скажешь: нет, все иначе! – так я спрошу тебя: для чего же тогда? Неужели для того, чтобы основать банк, или шить сапоги, или заседать в конторе? Любовь может быть разной, не только плотской, конечно, но непременно земной, и только в ней – суть и цель.

Надо быть честной: я не выполнила своей земной задачи. Конечно, я люблю родителей, братьев и сестер, всех своих родных, всем сердцем люблю тебя, Любочка, но – что моя любовь? Она – увы! – бессильна, как мои руки и ноги. В чем ее поступок? Каким действием она обогатила и осветила этот мир? Мы обе знаем ответ…

И вот поэтому именно мне грустно и тягостно умирать…»

– Нет! – вслух сказал Степка и спрыгнул со сцены в опавшие листья, сквозь которые бурно пробивалась молодая трава. – Нет, покуда я жив! И черт побери все на свете!..

Он аккуратно свернул письмо, убрал его в конверт и спрятал за пазуху. Птицы заливались на разные голоса, но в их многоголосье действительно чудилась какая-то общая мелодия. Вдоль ручья оранжевыми купами цвели жарки. Их отражения испуганно дрожали в бегущей студеной воде.

– Если в этом суть и цель, то… быть посему! – пробормотал Степан, упрямо набычился и широким шагом двинулся по направлению к деревне.

Глава 19,

в которой Марысю прерывают посреди любимого занятия, у Степки рвется сердце, а Камиша Гвиечелли переживает первое и, должно быть, последнее приключение в своей жизни

Дом стоял серый, с поднятым воротником. Дождь грохотал в водостоках. Небо висело низко, словно распухшая щека. Степка промок насквозь, но не замечал этого и не сходил с места, только громче стучал зубами.

Из дома выходили люди, но все явно не те. Проехала коляска с детьми – должно быть, гувернантка повезла их в гости или на занятия. Пожилой господин уехал на «эгоистке» с поднятым верхом, на коленях – большой, туго набитый портфель. Может, в Думу отправился? Степка не знал, чем вообще занимаются в городе Москве такие люди, как семья Гвиечелли. Ему почему-то казалось, что женщины их непрерывно рисуют акварелью, поют или играют на рояле, а мужчины где-то «заседают». Что последнее значит – он затруднился бы объяснить даже самому себе.

Степка решительно не понимал, чего он, собственно, ждет, и походил на хищника, прогуливающегося у реки, в районе водопоя. Должно же что-нибудь подвернуться! А когда подвернется, он его непременно узнает…

И когда из пасти подъезда, крадучись, выскользнула тонкая фигурка в резиновом синем плаще, раскрыла огромный черный зонт и бойко заскакала по лужам, Степан решительно метнулся вперед:

– Лиза! Лиза, постойте! Прошу вас!

Девочка испуганно остановилась, накрывшись зонтом, и сделалась похожей на мокрый гриб. Потом сделала движение, словно собираясь убежать, но сразу же выпрямилась и, надменно, не глядя:

– Что вам угодно?

– Я Степан, Степан Егоров из Синих Ключей. Вы меня не узнали? Я по делу к вам, прошу оказать божескую милость, кроме вас, и кинуться не к кому, но, простите, Лизанька, отчества вашего не знаю…

Луиза пристально взглянула на изможденного человека, с которого текли ручьи воды. Признать в нем известного ей ражего широкоплечего мужика с вечно прилипшей к губе подсолнечной шелухой было весьма затруднительно. Но возможно.

Признав старого знакомого, девочка сделала быстрое захватывающее движение зонтом, затаскивая Степку в свой круг – блестящие глаза, вздыбленная шерстка:

– Побежали скорее! Не надо, чтобы нас видели! Я тут место знаю, между дровяными сараями, за каретной мастерской… У меня времени, простите, совсем нет, но там мы сможем коротко поговорить…

Уже за сараями – пахнет мочой и мокрыми кошками, Луиза не смущена совершенно, нетерпеливо переступает ботиночками в грязи.

– Так отчество ваше…

– Какое отчество?! Зовите Екатериной…

– Екатерина! – любую блажь исполнить немедля, хоть – страшненькую, носатую – «Белой Лебедью». – Екатерина, только вы можете помочь…

– Скажите быстрее! Что-то о Любочке?! Что с ней? Где? Я могу, я готова…

– Нет, нет, про Любовь Николаевну мне ничего не известно!..

– Так, – острые глазки буравят, почти царапают лицо. – Вы про Камиллу хотите узнать, угадала? Говорите мне быстро: да?

– Да, да! У нас… мы… я письмо от нее получил! – и, рыбкой, не в омут даже (тихо, темно, прохладно), а в расплавленный свинец – сгореть моментально, в искрах и сполохах. – Екатерина, помогите мне с ней увидеться! До самой смерти буду за вас Бога молить!

Луиза моргнула несколько раз, погладила тонкими паучьими пальчиками ручку зонта.

– Вас к ней не пустят. Степанида и Энни Камишу от всего охраняют, как собаки. Только что не лают. Даже про Любочку запрещают ей говорить – чтоб она не расстраивалась.