Попугай Флобера, стр. 28

Поезда появляются только в романе «Воспитание чувств». О них вскользь вспомнили на званом ужине у Дамбрёзов, но сочли это не столь интересной темой для разговора. Первое конкретное упоминание о поездах и первое путешествие на них появляются во второй части романа. В главе три, когда Фредерик собирается поехать в Крейль в надежде соблазнить мадам Арну. Стараясь передать волнение героя, Флобер вносит лиризм в пейзаж за окном: зеленые равнины, станционные домики, скользящие мимо, словно декорации, тяжелые хлопья дыма, которые сперва кружатся на фоне травы, а потом рассеиваются. В романе есть и другие путешествия героев по железной дороге, и, кажется, они нравятся им; во всяком случае, никто из них не воет от тоски, как бро-шеный nec. И хотя Флобер с негодованием вычеркнул из поэмы мадам Коле «Крестьянка» строку о струйке дыма паровоза на горизонте, он в своей книге (часть 3, глава 4) не вычеркнул пейзажа, в котором «тянулась горизонталь-пая полоса дыма локомотива, точно гигантское страусовое перо, кончик которого улетал вдаль».

Мы можем понять его личное мнение лишь в одной связи. Пеллерен, художник, входящий в круг друзей Фредерика, человек, славящийся законченными теориями и неоконченными рисунками, показывает последнюю из своих редких законченных картин. Флобер позволяет себе незаметно улыбнуться: «Фигура Христа, ведущего локомотив среди девственного леса, означает Республику, или же Прогресс, или Цивилизацию».

10. Предпоследнюю фразу в своей жизни Флобер произнес тогда, когда вдруг почувствовал дурноту, но ничуть не забеспокоился: «Думаю, что сейчас у меня будет в некотором роде обморок. К счастью, это будет сегодня, а не завтра в поезде, что было бы весьма некстати».

11. Теперь остановимся. Круассе сегодня. На земле, где стоял дом Флобера, шумно работала большая бумажная фабрика. Я зашел в нее, мне рады были все показать. Я смотрел на поршни, клубы пара, чаны и сливные желоба и думал, сколько нужно воды, чтобы изготовить такой сухой продукт, как бумага. Я спросил своего гида, изготавливают ли они бумагу для печатания книг; она ответила, что они производят любые сорта бумаги. Я понял, что в моей экскурсии по фабрике не будет ничего сентиментального. Над нашими головами медленно проплыл огромный рулон бумаги в ширину футов двадцать, направляясь к конвейеру. Пропорции его были несовместимо огромны по сравнению с размерами цеха, и казалось, что кусок поп-скульптуры, испытывая судьбу, водрузили на весы. Я заметил, что этот рулон похож на гигантский рулон туалетной бумаги, и мой гид подтвердила, что я не ошибся, это действительно было так.

За стенами стучащей фабрики едва ли было тише. Грохотали грузовики, проезжая по дороге, там, где когда-то по обе стороны реки шла узкая тропа для буксирных лошадей, коперщики забивали сваи, ни одно судно не проходило мимо без того, чтобы не дать гудок. Флобер утверждал, что однажды Круассе посетил Паскаль и что в этих краях упорно держалась легенда, что именно здесь аббат Прево написал «Манон Леско». Теперь же некому подтвердить эту фантазию и некому поверить в нее.

Моросил унылый нормандский дождь. Я вспомнил силуэт лошади на далеком берегу и всплеск верши, брошенной в воду рыбаками. Водятся ли теперь угри в этом безрадостном коммерческом водоеме? Если водятся, то, наверное, они пахнут дизельным маслом и моющими средствами. Я бросил взгляд выше по реке и вдруг увидел его, небольшого, коренастого, нетерпеливо подрагивающего. Локомотив. До этого я заметил рельсы, пролегавшие между дорогой и берегом реки. Теперь они блестели от дождя и словно подмигивали мне. Я, не раздумывая, решил, что это рельсы, оставшиеся рт кранов старых доков. Но ничего подобного; локомотив не минул и это место. Нагруженный товарный состав стоял в двухстах ядрах от меня, готовый тронуться и проехать мимо павильона Флобера. Поравнявшись, он, конечно, тоже насмешливо свистнет. Он, должно быть, вез химикалии, яды, клизмы и кремовые торты или же продовольствие химикам и математикам. Я не хотел видеть, чем это закончится (у иронии бывает тяжелая рука, и она беспощадна). Я сел в машину и уехал.

9. АПОКРИФЫ ФЛОБЕРА

Это не то, что они строят. Это то, что они рушат.
Это не дома. Это пространства между домами.
Это не улицы, которые есть. Это улицы, которых больше нет.

Это тоже не то, что они строили. Это дома, о которых они мечтали и чьи планы чертили. Это бульвары, рожденные их воображением, нехоженые дорожки между несуществующими коттеджами, иллюзорный тупик, обещающий вывести их на шикарную авеню.

Имеют ли значение книги, не написанные писателями? Их легко забыть, предположив, что в библиографиях апокрифов одни только плохие идеи, справедливо брошенные проекты, первые мысли, полные смущения и неуверенности. Но это не всегда бывает так; первые мысли часто оказываются самыми верными, радостно поддержанные третьими, после того, как были сердито отвергнуты вторыми. Кроме того идея, не пройдя контроль на качество, не всегда бывает отброшена. Воображение не рождается ежегодно, как плод на постоянно плодоносящем дереве. Писатель должен собрать материал, иногда его набирается в избытке, иногда немного, а то и совсем его нет. В годы изобилия всегда можно найти что-то в темном и прохладном уголке чердака — старый деревянный потрескавшийся ящик, в котором писатель время от времени нервно роется, — да, да, дорогие, пока внизу он прилежно трудится, наверху, на чердаке что-то уже сморщилось и усохло, появились опасные бурые пятна, непредвиденные впадины и нежданный росток чего-то, занесенного вместе со снегом. Что может сделать автор с находкой?

Для Флобера апокриф — словно вторая тень. Если лучшим воспоминанием его жизни было неудавшееся посещение борделя, то в его творчестве таким моментом бывало рождение идеи новой книги, которая никогда ие будет написана, которая еще не запятнана выбранной формой, которую не требуется показывать кому-либо, чей взгляд окажется менее благоприятным, чем взгляд самого автора. Разумеется, вышедшие в свет книги не являются неприкосновенными. Флобер совсем иначе посмотрел бы на них, будь у него время и деньги. И он мог бы привести в порядок свое писательское хозяйство. Он закончил бы книгу «Бувар и Пекюше». «Мадам Бовари» могла бы остаться запрещенной. (Как серьезно мы восприняли раздражение Флобера по поводу чересчур тяжелого груза славы этой книги? Видимо, слишком серьезно.) У романа «Воспитание чувств» мог бы быть совсем другой конец. Дю Кан рассказывал об отчаянии друга по поводу того, как исторически не повезло этой книге. Через год после ее издания началась франко-прусская война, и Флобер считал, что вторжение врага и поражение при Седане были бы великолепным, публичным и неопровержимым заключением романа, который бы показал моральное падение целого поколения.

«Представьте себе, — по словам Дю Кана, сокрушался Флобер, — главное сложилось бы из отдельных событий. Вот, например, одно из них, и весьма значительное. Подписан акт капитуляции, армия арестована, император сидит в карете, забившись в угол, он мрачен, глаза потухли, курит сигарету, чтобы сохранить самообладание; хотя в душе его бушует буря, он старается казаться спокойным. Рядом с ним его адъютант и прусский генерал. Они молчат, глаза их потуплены, в сердце каждого затаенная боль.

На перекрестке дорог процессия остановлена колонной пленных, идущих под охраной улан, вооруженных пиками, в касках набекрень. Карета вынуждена остановиться перед этим потоком людей, который течет в облаке пыли, освещенный кровавыми лучами заката. Солдаты двигались, с трудом волоча ноги, опустив плечи. Император медленно созерцает толпу. Это был странный смотр войск своим императором. Он вспоминает былые смотры, дробь барабанов, развевающиеся штандарты, генералы в золотых позументах, шпагами отдающие честь, кто-то из личной стражи кричит: «Vive L'Impereur!»