Попугай Флобера, стр. 17

В эти долгие годы (точнее, с 1847 года, год спустя после того, как Флобер, вспоминая прошлое, писал Луизе Коле о закатах в Трувиле) Гертруда дала обещание любить, почитать и слушаться другому мужчине — английскому экономисту Чарльзу Теннанту. Пока Флобер медленно завоевывал европейскую славу как писатель, Гертруда успела издать дневниковые записи своего деда: «Франция на заре Великой Революции». Она умерла в 1918 году, когда ей было девяносто девять; ее дочь Дороти вышла замуж за путешественника Генри Мортона Стенли.

В одно из его путешествий в Африку его судно подверглось неожиданным испытаниям. Стенли был вынужден постепенно освобождаться от всех лишних вещей. Все получилось как бы наперекор тому, что обещало судно «Картинки с необитаемого острова»: вместо того, чтобы сделать для гостей жизнь в тропиках наиболее удобной, Стенли был вынужден избавиться от многого, что сулило удобства, лишь бы выжить. Оказалось, что на судне действительно слишком много книг, и он сам принялся их выбрасывать за борт, пока не дошел до двух книг, которые дарились каждому пассажиру на судне как некий культурный минимум: Библия и томик Шекспира. Третьей книгой из своего личного культурного минимума, которую Стенли бросил за борт, ограничив себя лишь обязательными двумя, была «Саламбо».

3. Стук гробовой доски

Усталый безрадостный тон письма Флобера к Луизе Коле о закатах в Трувиле не был позой. В этом, 1846 году умер его отец. А вскоре и сестра Каролина. «Что за дом! — писал он. — Что за ад!» Всю ночь Гюстав просидел у тела сестры: она лежала в белом подвенечном платье, а он сидел у ее постели и читал Монтеня.

Утром в день погребения, когда усопшую положили в гроб, он поцеловал ее в последний раз. Дважды за последние три месяца он слышал на лестнице стук тяжелых, подбитых гвоздями башмаков тех, кто должен вынести гроб. О прощании не могло быть и речи — мешала мелкая суета в доме; надо было отрезать прядь волос Каролины, успеть сделать гипсовую маску с ее лица и рук. «Я видел, как грубые руки мужланов касаются ее лица, накладывая на него гипс». Увы, без здоровенных и сильных мужланов на похоронах не обойтись.

Дорога на кладбище была уже знакома. У могилы у мужа Каролины сдали нервы. Гюстав сам следил за тем, как опускают гроб в могилу. Неожиданно для всех он застрял. Могила оказалась слишком узкой. Могильщики, тряхнув гроб, попытались снова опустить его в могилу, в этот раз помогая себе лопатой и ломом. Но все их усилия были напрасны. Тогда один из них, Поставив ногу на крышку гроба там, где должно было находиться лицо Каролины, с силой нажал, и гроб наконец встал на свое место.

Гюстав заказал бюст Каролины и Поставил его на своем столе, где он возвышался в доме Флоберов до самой смерти Гюстава в 1880 году. Хоронил его Мопассан. Племянница Флобера попросила сделать традиционный слепок с руки писателя, но это оказалось невозможным: рука Флобера была тесно сжата в прощальном жесте.

Траурная процессия направилась сначала в церковь в Кантельё, а оттуда — на кладбище, где солдаты прощальным салютом как бы навели глянец на последнюю строку в романе «Мадам Бовари». Речей было немного, могильщики, не медля, стали опускать фоб в могилу, но он застрял. Ширина могилы была измерена верно, а вот с длиной ее поскупились. Сыновья мужланов долго возились с гробом, пытаясь втиснуть его в короткую могилу, а потом — хотя бы вынуть из нее обратно. Провожавшие друзья и близкие после нескольких минут растерянности и смущения стали понемногу расходиться, оставив Флобера втиснутым в могилу под довольно странным углом.

Нормандцы славятся своей скупостью, и их могильщики не были исключением. Возможно, их возмущало любое бесполезное использование даже малейшего клочка земли, или же это профессиональная традиция, сохранившаяся с 1846 года по 1880-й. Вполне возможно, что Набоков прочел письма Флобера, прежде чем начал писать свою «Лолиту», и нет ничего удивительного в том, что путешественник Г.М. Стенли был восхищен африканским романом Флобера. Как знать, возможно, все то, что мы считали явным совпадением, снисходительной иронией или смелым предвидением модернизма, в те времена казалось чем-то другим. Флобер вез с собой из Руана к египетским пирамидам визитную карточку некоего мсье Гумберта. Была ли это шуточная реклама собственной впечатлительности, или он таким образом давал понять, как ему надоела скрипящая под ногами, не поддающаяся лоску поверхность пустыни, или, возможно, он просто пошутил над нами?

6. ГЛАЗА ЭММЫ БОВАРИ

Позвольте мне объяснить, почему я не люблю критиков. Совсем не потому, что они всего лишь несостоявшиеся писатели (как правило, это не так: среди них некоторые могут быть несостоявшиеся критики, но это другой разговор), и не потому, что они по своей сути недоброжелательны, завистливы и тщеславны (чаще всего это тоже не так; их скорее можно обвинить в излишней щедрости, в том, что они готовы расхваливать явную посредственность и все реже проявляют профессиональную способность разбираться в чем-либо). Нет, причина, почему я терпеть не могу критиков — с некоторых пор, — за то, что они позволяют себе писать подобные вещи:

«Флобер не создавал своих персонажей, как это делал Бальзак, объективно рисуя их внешность. Флобер, по сути, небрежен в описании внешности своих героев, как, например, у Эммы в одном случае „карие глаза“ (14), в другом — „глубокие, кажущиеся черными“ (15), а в третьем случае и вовсе „голубые“ (16)».

Это прямое обвинение, и весьма огорчительное, выдвинула автору покойная Энид Старки, почетный профессор кафедры французской литературы Оксфордского университета и наиболее известный в Англии биограф Флобера. Цифры в скобках означают страницы сносок, изобличающих авторскую небрежность.

Мне тоже однажды довелось прослушать лекцию доктора литературы Старки, и я не без удовольствия отметил, что ее английский язык чудовищно испорчен французским акцентом; он напоминает язык школьной учительницы, лишенной слуха, нередко произносящей одно и то же слово то правильно, то со смехотворными ошибками. Однако от этого нисколько не страдала ее компетентность как педагога Оксфордского университета, ибо здесь совсем недавно для большей респектабельности предпочли относиться к современным иностранным языкам как к мертвым, приравнивая их к греческому или латыни. Несмотря на все эти обстоятельства, я был удивлен тем, что человек, избравший делом своей жизни французскую литературу, мог быть столь губительно некомпетентен и не в состоянии произносить слова персонажей и героев книг (да, пожалуй, и тех, кто платит ей за ее работу, если на то пошло) так, как их следует произносить.

Вы, возможно, сочтете это недостойной местью покойной даме-критику за то, что она всего лишь указала читателю на то, что у самого Флобера, по сути, нет четкого представления о том, какого цвета глаза у Эммы Бовари. Я не стану следовать совету латинской пословицы: «о мертвых либо хорошо, либо ничего» (я говорю как врач, в конце концов); трудно сдержать раздражение, когда литературный критик придирается ко всяким пустякам. Все это относится не только к профессору Старки — она, как все, считала, что всего лишь выполняет свою работу, — но ведь речь идет о Флобере!

Добросовестнейший из писателей-гениев французской литературы не проследил за тем, чтобы глаза его главной героини всегда были одинакового цвета? Ну и ну. Не в состоянии долго сердиться на автора, неизбежно переносишь свои эмоции на критика.

Должен признаться, что каждый раз, когда я брал в руки роман «Мадам Бовари», я никогда не замечал разноцветных глаз героини. Должен ли я был сделать это? Или вы? Возможно, читая, я был слишком поглощен этим, чтобы замечать то, что проглядела профессор Старки (хотя даже сейчас мне в голову не приходит, что это должно было быть). Теперь посмотрим на это с другой стороны: существует ли вообще такой совершенный, все замечающий читатель? Получает ли профессор Старки, читая «Мадам Бовари», то, что получаю я, или получает неизмеримо больше и мое чтение в какой-то степени лишено смысла? Надеюсь, что нет. Мое чтение с точки зрения истории литературной критики бесполезно; но оно не бесполезно с точки зрения того удовольствия, которое я получаю от него. Я не могу доказать, что обыкновенный читатель получает большее наслаждение от чтения книги, чем профессиональный критик. Но я могу сказать, в чем наше превосходство перед критиками. Мы забываем прочитанное. Профессор Старки и ей подобные наказаны крепкой памятью: книги, которые становятся предметом их лекций или темой их научных работ, никогда не исчезают из их памяти. Они как бы становятся единой семьей. Возможно, поэтому кое у кого из критиков появляется эдакий покровительственный тон по отношению к читаемому ими предмету. Они ведут себя так, будто Флобер, Мильтон или Уордсворт — это их скучная старая тетка в кресле-качалке, пропахшая нафталином, и ее интересует только прошлое — за многие годы она не произнесла ничего нового. Разумеется, это ее дом и все здесь живут, не платя ренты, но даже если это так и все хорошо, все же стоит ли забывать… время?