Наваждение (СИ), стр. 102

Музыкальные вечера и танцы в собрании стали уж превращаться в традицию. Софи неизменно присутствовала на них, пользуясь возможностью поговорить и что-то узнать. К самой музыке, как уже было сказано, она оставалась глубоко равнодушна. Впрочем, танцевать Софи умела и любила, но, кроме Дмитрия-Сержа, не находила себе достойных партнеров. По понятным причинам Опалинский не слишком часто приглашал ее, и вообще почти не танцевал. Наблюдая же, как Серж слушает игру Елизаветы-Лисенка, Софи уже несколько раз задавала себе вопрос, на который у нее пока не было ответа…

Машенька же, в свою очередь, заметила удивительное: среди полутора десятков романсов, которые она пела по просьбе собравшейся публики (навыки пения и игры, и удовольствие от гладких теплых клавиш под пальцами вернулись на удивление быстро), был один, который вызывал у безразличной к музыке Софи Домогатской сильную и всегда одну и ту же реакцию – стоило Машеньке его запеть, как Софи прекращала текущий разговор, напрягалась всем телом, и отворачивалась к окну или стене, словно пережидая сильную боль. Странность эту Марья Ивановна ничем объяснить не могла, но тем не менее она ее весьма занимала, так как об умении Софи прятать от людей все свои чувства Машенька помнила еще с юности. Что же такого вложено для нее в этот романс, – думала она. – что даже у Софи не хватает сил скрыть…

Вот и теперь Марья Ивановна не смогла удержаться и, исполнив «Я все еще его, безумная, люблю…» Жадовской и «Над душистою ветвью сирени…», сыграла вступление, внимательно наблюдая за реакцией Софи.

«… Не повторяй мне имя той,
Которой память – мука жизни,
Как на чужбине песнь отчизны
Изгнаннику земли родной…»

Но уж на середине куплета ее внимание отвлеклось от Софи совершенно, и голос чуть дрогнул. Рояль стоял сбоку от окон. Когда Машенька запела, все повернулись к ней, и на дверь никто не смотрел. Упомянутая же дверь между тем тихонько (явно, чтобы не мешать музицированию и пению) растворилась, и в темном проеме показались англичане. Все трое: мистер Сазонофф впереди, а за его плечами – длинные физиономии сэра Лири и мистера Барнеби с его воинственно торчащими бакенбардами.

Машенька хотела было прерваться ради важных гостей, но Сазонофф сделал какой-то едва заметный знак, который, тем не менее, истолковать неправильно было нельзя: «продолжайте, пожалуйста, я вас прошу!»

Марья Ивановна опустила глаза на клавиши и продолжила.

И неожиданно совершенно, чуть-чуть раньше, чем положено бы по мелодии, в ее пение вплелся низкий, хрипловатый голос:

«Иль нет! Сорви покров долой!..
Мне легче горя своеволье,
Чем ложное хладнокровье,
Чем мой обманчивый покой…»

Присутствовавшие на вечере начали было изумленно оборачиваться. Длинные физиономии англичан тоже выражали удивление – видимо, они до сих пор не подозревали в Майкле Сазонофф способностей к исполнению русских романсов…

Но все это произошло не до конца. Потому что еще на середине куплета посреди залы, с шумом уронив стул, вскочила Софи Домогатская, обернулась и, прижав стиснутые кулаки к груди, смотрела на мистера Сазонофф страшными, черными, невероятной для живого человека величины глазами.

Потом вскрикнула: «Михаил, ты?!!» – и повалилась замертво.

Сазонофф шагнул вперед, но разумеется, не успел. Зато Измайлов, который сидел рядом с Софи, проявил как всегда неожиданную для его мешковатой фигуры проворность, вскочил и сумел подхватить падающую женщину. В зале произошло общее смятение. Все собравшиеся интуитивно или по факту знали, что Софи Домогатская просто так в обмороки не падает. Что же произошло?! Вася Полушкин, срывая задвижки, распахнул окна. Надя Коронина, перекрикивая общий гвалт, пыталась добиться исполнения каких-то своих медицинских предписаний.

Переступая через все это, как через волнующуюся воду глубокой лужи, к Софи прошел Майкл Сазонофф, принял ее от Измайлова и поднял на руки.

Они сразу же сделались отдельной фигурой, а все остальные – просто фоном для того, что происходило между ними двоими.

Софи все еще была без сознания, а Сазонофф (или кто он там?!), склонившись, быстро и исступленно целовал ее закрытые глаза, заострившийся нос и шептал всего одно слово, которое, тем не менее, объясняло почти все:

– Сонька! Сонька! Сонька!

Марья Ивановна видела их не глазами даже, а виском и ухом – потому что смотрела на свои пальцы, лежащие на клавишах. Из-под пальцев испарялась, исчезая в горячей духоте, музыка – уже никем не слышимая, никому не нужная. Машенька с усилием втянула воздух, едва удерживаясь от крика, который, конечно, тоже был бы никем не услышан и нелеп. Что делать? Уйти отсюда? Трость далеко… пока будешь тянуться, кто-то заметит, поглядит, поймет…

Господи, да какая мне разница, старательно шевеля губами, беззвучно проговорила она. Кому там глядеть? Кому я нужна? Уйти поскорее, пока не завопила в голос! От собственной злобы ей стало страшно. Обернулась, беспомощно поискала глазами мужа. Он стоял в противоположном углу залы, смотрел, как и все – на этих двоих.

– Митя! Забери меня отсюда!

Нет, она крикнула, конечно, не вслух, – но он должен был услышать!

Однако не услышал. Грех, нельзя, торопливо прошептала Машенька, нашаривая рукой трость. Ее ухода и впрямь никто не заметил. Даже галантнейший английский джентльмен, лорд Александер; он едва не столкнулся с нею в дверях и машинально поклонился, не узнавая – был поглощен происходящим, а Машенька подумала отчаянно: что ж я ухожу, англичане-то!.. – и следом: да уж какие теперь англичане.

Теперь – она! Снова она. Как скажет, так все и выйдет: с англичанами, с золотом, с жизнью.

Под темным небом блестели лужи – разливанное море. Она обходила их осторожно, прислушиваясь – не стукнет ли за спиною дверь, не раздадутся ли шаги? Сейчас он догонит, она всхлипнет: Митя! – и, уткнувшись ему в грудь, разревется всласть. Будет причитать: что же это такое, Митя, что же она с нами сделала? А он поправит: не она. Мы сами с собой сделали. Конечно, он будет прав. Почти двадцать лет они без нее жили – и что?

Господи! Машенька остановилась, яростно затрясла головой. Куда я иду? Дура! Упаду в кресло. Чаю прикажу подать с плюшками. И опять стану мечтать. А она… Она – делать!

Липкий невидимый дождь зашуршал, оседая на молодых листьях. Где-то сонно брехнула собака. Прислушиваться к ночным звукам было бесполезно: ни стука двери, ни шагов. Да Машенька уж их и не ждала. Зажав под мышкой трость, несколько раз с силой провела по лицу ладонями. Слезы, кипевшие под веками, ушли внутрь, в горле от них защипало, как от простуды. Она повернулась лицом к собранию, постояла, морщась. Возвращаться было еще глупее, чем уходить. Но все-таки надо вернуться.

Досмотреть. Ну, и опять же: англичане…

Глава 35

В которой Шурочка открывает букмекерскую контору, Крошечка Влас встречается с Манькой, а Софи и Туманов беседуют между собой

Стоявший на краю огорода сарай, в котором почти девять лет назад пытался свести счеты с жизнью инженер Измайлов, после так толком и не использовался. Вроде бы никто ничего тогда не узнал (Элайджа и «звериная троица» уж что-что, а тайны хранить умели), но так… что-то нехорошее за этим сараем все-таки образовалось и тянулось… Давно бы следовало его разобрать, и либо огород расширить, либо хоть псарню для петиных собак сладить, но у Марьи Ивановны все как-то руки не доходили. Слишком много было снаружи от дома хлопот, проблем, и до своего подворья, а уж тем паче до заброшенного сарая руки не доходили.

Сарай между тем стоял себе. Крыша и стены в нем потрескались и разошлись, паклю растаскали на гнезда мыши, и теперь в солнечные дни золотые лучи наискось, красиво пересекали пыльное пустое пространство. Слежавшееся старое сено да несколько потемневших от времени лавок составляли всю обстановку. Единственным посетителем сарая все эти годы был Шурочка Опалинский. Именно здесь он хранил свои разнообразные мальчишеские сокровища, здесь, лежа на лавке, глядя на золотые лучи и спустив вниз тонкие руки и ноги, мечтал о будущем. Будущее всегда представлялось Шурочке разным. Иногда он видел себя капитаном пиратского корабля, под наводящим страх черным парусом пересекающего бурлящее море (вода в воображаемом море кипела точь в точь, как в большой чугунной кастрюле на кухне, ибо иных штормов Шурочке видеть не доводилось). Иногда он становился ловким золотодобытчиком и рудознатцем, вроде легендарного Коськи Хорька, но уж никому не позволял отнять у себя разведанные богатства, сам добывал их, пускал деньги в рост, и в конце покупал огромный дворец в самом центре Петербурга, прямо рядом с царем. Но чаще всего будущее выходило не таким бурным и красочным. По мере взросления Шурочка все яснее понимал, что настоящие страсти кипят вовсе не в диких лесах или штормовом море. Вся эта, как сказал бы блажной Матюша Печинога, романтика, – для тех, кого Господь обделил умом, но взамен (ибо Господь Наш, как известно, – справедлив и милостив безмерно) наделил по-звериному здоровым и крепким телом. Для людей же, обладающих умом и хоть маломальской смекалкой, должно быть ясно: подлинные страсти наличествуют лишь там, где вращаются большие деньги. И (Шурочка понимал это и гордился глубиной своих взглядов), в наше цивилизованное время, деньги – это вовсе не сундук с самоцветными камнями или золотыми монетами, зарытый под сосной. Деньги – это акции, ценные бумаги, недвижимость, закладные на земли… Все это богатство крутится в столицах, на биржах, а владеющие им, играющие им, как дети в мяч, люди вовсе не стоят на капитанском мостике в бурную ночь и не отдают татуированным матросам яростных команд хриплым сорванным голосом… Самые умные из них делают свои дела в сюртуках и мундирах, говорят тихо и вежливо, все время улыбаются, и могут обогатиться в несколько раз и, наоборот, разориться дотла, даже не выходя из уютного, благоустроенного дома…