Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник), стр. 135

А Тамара, быстро успокоившись, уже весело щебечет:

– Я думаю, дедушка, надо ехать поскорее! Чтоб пожить нам с Леней летнее время на даче в Павловске.

Но тут Леня вскакивает так порывисто, как взвивающаяся в воздух ракета.

– «Нам с Леней»! Почему это такое «нам с Леней»? И почему никто не спрашивает у меня, чего я хочу?

Иван Константинович резко поворачивается к Лене:

– А разве ты… разве ты не хочешь уехать в Питер?

– А почему мне этого хотеть? – почти кричит Леня. – Тетушка эта… Она к нам два раза приезжала… Она бабушку нашу не любила! Я сам слышал, она говорила, что дедушка бабушку «осчастливил»! Тетка эта за четыре года в первый раз о нас и вспомнила. И знаете отчего? Пусть Тамара вам расскажет. Тетка ей об этом написала.

– Леня, – строго одергивает его Тамара, – перестань!

– Не перестану! Тетка ей пишет: она там спиритизмом занимается, столы вертит. И вдруг явился дух нашего дедушки Хованского и сказал ей: «Евдокия! Сестра! Спаси моих внуков!»

Леня говорит замогильным голосом, и, как ни взволнованны все, я замечаю, что у папы шевелятся усы и дрожит подбородок: ему смешно.

– И мне к этой тетке ехать? – кипятится Леня. – Нужно мне ее «привилегированное дворянское учебное заведение»! И балы мне нужны! «Ах, тетушка, выдайте меня замуж, пожалуйста! За кого мне здесь выйти замуж? За Юзефу? За бубличницу Хану?..»

Никогда я Леню таким не видала. У него злые глаза, он зло кривляется. А папа-то мой, папа! Чем сильнее Леня «хамит», тем ласковее смотрит на него папа.

Вдруг Леня обрывает сам себя на полуслове:

– Конечно, дедушка… Если вы сами не хотите, чтобы я жил с вами. Ну, тогда…

Иван Константинович охватил Леню за плечи, притянул к себе, смотрит на него сияющими глазами.

– Дурак! – говорит он нежно, любовно. – Я не хочу, чтобы ты жил у меня? Дур-р-рак!..

И тут, когда все взволнованы, растроганы, из дома отчетливо доносится голос попугая Сингапура, обрадовавшегося знакомому слову:

– Ду-у-ур-рак! Дур-р-рак! Дур-р-рак!

Это разряжает общую взволнованность. Сразу становится шумно. Все громко разговаривают. Папа, простившись, уезжает в госпиталь. Мама обсуждает с Тамарой предстоящие перед отъездом хлопоты.

– Я думаю, Елена Семеновна, мне уже ничего не надо здесь ни шить, ни заказывать. Здешние вещи вряд ли пригодятся мне в столице…

Я не свожу глаз с Ивана Константиновича и Лени.

Они стоят, положив друг другу на плечи руки, и молча смотрят друг другу в глаза. Словно разговаривают… без слов.

– Дедушка… – бормочет Леня. – Вы понимаете, дедушка?..

– Ш-ш-ш… – шепчет Иван Константинович, будто боится разбудить кого-то спящего. – Все я понимаю, все!

А попугай в доме надсадно поет голосом Шарафута:

Тирли-тирли-д-солдатирли,
Али-брави-компаньон!

Возвращаемся мы на дачу под вечер. Пахнет влажной вечерней травой, дымком шишек от дачных самоваров, цветами табака, гордо поднимающими головы во всех палисадниках.

Высокий клено?к, растущий у нашего балкона, задевает меня веткой-лапой, и лист, коснувшийся моей щеки, кажется таким родным, как прохладная щека друга.

Глава пятая

Отрезанный ломоть

Сборы Тамары в дорогу, приготовления к отъезду ее в Петербург – «к тетушке Евдокии Дионисиевне!» – идут с молниеносной быстротой. Да и велики ли сборы? Она сразу заявила: не хочет ничего из белья и платья покупать или заказывать в нашем городе… Зачем, как говорится в «Евгении Онегине»:

На суд взыскательному свету
Представить милые черты
Провинциальной простоты,
И запоздалые наряды,
И запоздалый склад речей?..

Единственное, что Тамара не прочь перевезти с собой в Петербург, – это трельяж красного дерева. «Знаете, тот, бабушкин, мы его сюда еще из дома привезли…»

Но едва Тамара заикнулась об этом, Иван Константинович спросил ее очень серьезно:

– Ты что же, птуша, окончательно порываешь с нами? Даже приезжать к нам сюда – хоть изредка – не намерена?

Тамара смешалась, покраснела:

– Нет, что вы, дедушка! Конечно, я соберусь как-нибудь к вам в гости…

– Ну, так не разоряй здесь своего гнезда! Пускай все так и стоит, как при тебе стояло. Когда бы ты к нам ни приехала – ты у себя, дома…

Так трельяж и остался дожидаться того дня, когда Тамара «как-нибудь соберется» в гости к Ивану Константиновичу.

– Не приедет она! – гудит Варя Забелина своим густым голосом, низким, как жужжание майского жука (сколько беды Варе с этим голосищем! Все «синявки» в институте чуть не ежедневно напоминают ей, что «бас – это не дамский голос»!). – Вот увидите, Тамара уезжает навсегда.

– По-моему, тоже, – откликается Маня Фейгель. – Она сюда возвращаться не собирается.

– И по-моему так, – повторяет за Маней ее «эхо», Катенька Кандаурова. – Тамара уезжает навовсе!

– Ну, и пускай уезжает с богом! Подумаешь, без нее не проживем? Или будет нам без нее, как у Лермонтова: «И ску… и гру… и некому ру…»? (Это Лида изменяет лермонтовский стих: «И скучно, и грустно, и некому руку пожать в минуту душевной невзгоды!»)

Все мои подруги – Варя, Маня с Катей и Лида Карцева – собрались сегодня в гости ко мне, на дачу. Мы ушли далеко в лес, аукались, хохотали по всякому пустяку. Набрали много земляники, малины. Кузовка у нас с собой не было – забыли захватить из дому, – ну, мы нанизали ягоды на длинные, крепкие травинки. А когда переходили через ручей, осторожно переступая по каменному броду, и Катюша Кандаурова, сорвавшись с мокрых, осклизлых камней, попала обеими ногами в воду – тут уж нашему веселью, казалось, и конца не будет!

Сейчас мы сидим на берегу реки, на золотом песочке. На ближней раките сохнут Катины мокрые чулки и туфли. Это Маня аккуратно развесила их, как заботливая «Катькина мама» (так мы поддразниваем Маню). Мы только что выкупались. Плавать никто из нас не умеет – от этого купанье еще веселее. Варина рубашка уплыла по реке, но Маня ловко подцепила рубашку длинной жердью и вытащила из воды.

– Медаль за спасение утопающих! – кричит Лида Карцева. – Мане – медаль…

– Манечка моя… – любовно тормошит ее Катя. – Спасительница! Избавительница! Покровительница!

Ну, это надолго: Катюша обожает рифмы. Она может перебирать их часами – и так складно, что иногда диву даешься. А вот сложить из них стихотворение – этого Катя не может. Даже удивительно! Впрочем, папа не находит в этом ничего удивительного. Рифмы подбирать – это, говорит он, может всякий человек. А для того чтобы сложить стихотворение, надо, во-первых, хотеть что-то сказать людям, иметь, что сказать им, – да еще такое, что может получиться только в стихах. Этого у Катюши еще нет.

Мы лежим на теплом прибрежном песке. Обсыхаем. Наслаждаемся еще не исчезнувшим ощущением чудесной свежести. Я смотрю в небо – там всегда есть что-нибудь интересное. Самое удивительное – это что небо никогда не бывает неподвижным. Даже когда оно словно замерло, как нарисованное, стоит лишь всмотреться – и увидишь в нем непрерывное движение облаков. Порой это движение еле уловимо, его замечаешь только по неподвижным предметам на земле; во-о-он то облако стояло прежде над лесной кромкой, а сейчас оно передвинулось влево или вправо. А иногда облака спешат беспорядочной толпой, налезают друг на друга, как крестьянские телеги на мосту: «Эй, там, впереди! Что стали? Живей, живей!..»

До чего хорошо жить! Мы слегка опьянели от лесных и речных запахов, от смеха, от душистых спелых ягод и речной прохлады. Да и приустали мы – далеко ходили. Лежим, лениво перебрасываемся словами.

– Мне иногда кажется, – говорю я, – что Тамара уже да-а-авно уехала. Она, конечно, еще здесь, но она уже никого из нас не замечает, даже не помнит. Бывает, она вдруг вскинет глаза – вот так! – с удивлением: «Ах, я все еще здесь? Ах, это все еще вы?»