Красно-коричневый, стр. 82

Они погружались в море. Вельможа тяжело и устало плыл вдоль берега, как кит, выставляя выпуклую блестящую спину. А Хлопьянов уплывал в сияющий зеленый простор, так что берег почти скрывался из вида. Нырял в соленую, солнечную, звонкую воду. Уходил в глубину и смотрел, как из неба в зеленую толщу вонзаются лопасти света. Из волос его летели серебряные пузырьки, слух наполняли звоны и шелесты моря, и лицо, обветренное в горах, израненное множеством острых песчинок, чувствовало нежность и прохладу изумрудной, напоенной солнцем воды.

Они выходили из моря, отекая водяными струями. Садились под навесом веранды. Закутывались в белые простыни, пили вино, созерцали сад сквозь стеклянное дрожание воздуха, туманную водяную пыль, размытую радугу. По молчаливому уговору ни словом не упоминали войну, политику, не касались ядовитых жестоких тем, безжалостных, не имеющих разрешения проблем. Два утомленных воина, два патриция, ведающих все о близком конце империи, о неминуемых потерях и жертвах. Пили прохладное вино из бокалов. Брали из вазы тяжелые виноградные кисти. И золотая оса шевелила чуткими усиками, пила фруктовый нектар.

Вельможа, обычно угрюмый и хмурый, чей интерес не выходил за пределы директив и военных сводок, вдруг начал читать стихи. Рубай, Омар Хайям, Низами, главы Бабурнаме. Много, наизусть, сбиваясь и забывая. Качал головой, словно догонял убегающий стих. Подхватывал его на лету и снова читал. Делал редкие глотки из бокала. И когда закончил, на лице его, среди темных морщин и складок, появилось выражение, похожее на умиление, мучительное наслаждение и печаль.

Именно это выражение угадывал теперь Хлопьянов, стоя у каменной колонны, глядя на темный гроб, вспоминая тот дивный день, райский сад, зеленое волшебное море.

По соседству двое в черных костюмах, немолодые, печальные, стараясь сохранить горестное выражение лиц, негромко переговаривались.

– Я как чувствовал, что его убьют. Говорил ему: «Осторожней! Опасно! Ты человек незаменимый, одна на тебя надежда!»

– От того и убили, что незаменимый. И до других, глядишь, доберутся.

– Мне кажется, мой телефон прослушивают. Раньше хорошо слышно было, а теперь фон идет. Что-то они вынюхивают.

– Ну а мы-то при чем! Мы, как старые товарищи, на уровне воспоминаний!

Хлопьянов увидел, как в зал, вслед разводящему, вошла четверка людей с черными повязками на локтях, сменила траурный караул у гроба. Среди вновь заступивших был Генсек. Его лобастая голова, сильный нос, редкие белесые волосы возвышались над гробом. А напротив, у другого угла стоял генерал. Хлопьянов узнал в нем высокий чин из Генштаба. Покойный Вельможа принимал их последние почести, и они, столь разные, ярый оппозиционер и верный слуга режима, были тайно связаны, высвечивали эту связь, стоя у гроба.

За колонной раздавались негромкие голоса:

– Он перед самым отъездом хотел решить мое дело. Я говорю: «Если можешь, реши сейчас!» А он: «Вернусь, тогда и решу!» Вот теперь и вернулся! Не знаю, к кому обращаться.

– А он мне обещал похлопотать в министерстве культуры. А то куда ни пойду, все на меня, как на дневную сову, глаза таращат. А он хлопотал. Теперь все хлопоты кончены!

– Недаром говорят, – спешите делать добро!

Вновь появился разводящий, приведя за собой новую четверку с траурными повязками, подменяя стоящих у гроба. Среди сменщиков Хлопьянов узнал Бабурина, его молодое лицо с темной бородкой. Напротив него, в головах у покойника, сутулый и тяжкий, встал министр правительства. Два их лица вместе с лицом Вельможи образовали загадочный треугольник. Бабурин и министр были связаны между собой через это таинственное триединство. Обнаружили свою связь, чтобы через пять минут, когда истечет их печальная вахта, разойтись и расстаться, быть может, навсегда.

Голоса за колонной, вкрадчивые и печальные, продолжали звучать:

– Кто его теперь заменит? Мне говорили, что, может, Николай Севастьянович. У него тоже хорошие отношения с премьером. Когда-то в обкоме я работал с Николаем Севастьяновичем. Он был замзав отделом, а я только что пришел инструктором.

– Я тоже с ним работал в отделе промышленности. Очень толковый мужик, к людям хорошо относился. Надо ему позвонить!

– Передай привет от меня. Скажи, что у меня есть фотография, где мы вместе на открытии памятника космонавтам.

Новая четверка появилась у гроба. Хлопьянов узнал известную певицу, исполнительницу русских народных песен, когда-то сильную, свежую, излучавшую здоровье, цветение, а теперь – рыхлую суровую старуху. Напротив нее встал молодой банкир, румяный, красивый, часто мелькавший на телеэкране, раздражавший Хлопьянова своими самонадеянными высказываниями. Народная певица и преуспевающий банкир были включены в треугольник. С удивлением друг на друга взирали. Их тайная связь на мгновение обнаружилась, чтобы через несколько минут распасться и больше никогда не связаться.

Голоса за колонной, негромкие, не нарушавшие общего печального настроения, чуть заглушённые траурной музыкой, продолжали звучать:

– Ты сегодня в баню идешь?

– Хотел, да ведь после кладбища – на поминки!

– Давай на полчасика, а после в баню махнем. Грех пропускать!

– Ты давай опять сосиски купи, а я, как обычно, пиво.

– Только не баночное, а в бутылках!

Хлопьянов смотрел на появлявшихся и исчезавших людей в траурных повязках. Среди них были представители старых партийных кланов, министры последнего советского правительства, бывшие секретари ЦК, один из членов ГКЧП. Вошел и занял место у гроба генерал Варенников, статный, худой, с седой щеткой усов. А наряду с ним, оппозиционером и борцом, появлялись редактор крупной демократической газеты, известный телеведущий, заместитель ненавистного министра Козырева. Все они были связаны, обнаруживали тайную связь.

То, что видел сейчас Хлопьянов, появление в траурном зале этих разных, внешне несовместимых людей, – это и было «Новым курсом», который взращивал и лелеял Вельможа. Тайный глубинный замысел, невидимый союз, замкнутый на него, всплывал теперь на поверхность, как убитый кит, обнаруживал свои размеры и форму.

Поразившись своему открытию, ужаснувшись простоте режиссуры, Хлопьянов снова взглянул на Вельможу. Теперь лицо его выражало отчаяние, ненависть, невыносимую боль, словно мертвый чувствовал страшную сгубившую его силу. Хлопьянов испытал ту же боль, отчаяние, ненависть. Стал искать глазами источник страдания, мучающий и его, живого, и лежащего в гробу Вельможу.

Перевел взгляд с караула на родственников и друзей покойного. На затемненные люстры. На солдат, продолжавших двигаться мимо гроба серой безликой вереницей. Вдруг в дальнем конце зала, где почти невидимая, различимая из-за красного огонька индикатора, работала телекамера, он разглядел человека. Узнавал его, выхватывал из сумрака его мягкое тело, залысины, выпуклые глаза, подвижный рот. Это был Хозяин, тот, с кем недавно, день назад, встречались на вилле. Хозяин стоял рядом с оператором, снимавшим незаметно всех, кто становился у гроба. Хлопьянову казалось, – глаза Хозяина победно блестят, рот хохочет, все его мягкое тело сотрясается об беззвучного смеха.

Глава двадцать третья

Было такое чувство, что из груди вырезали куски плоти, и оставшаяся рана напоминала звезду. Боль, которую она причиняла, имела форму звезды, была звездой боли. Ее лучи проникали под ребра, в горло, в желудок.

В почтовом ящике он обнаружил конверт. Это было именное приглашение на артистическое действо, в котором принимали участие художники-авангардисты. Действо намечалось на завтра, на пустующей, иссохшей территории бассейна «Москва», где когда-то возвышался Храм Христа Спасителя, а потом в зеленой воде плескались купальщики, мелькали резиновые шапочки, и он останавливался на заснеженном взгорье, смотрел, как клубится жирный пар над угрюмой чашей бассейна, и в ней среди ртутных огней, как грешники в кипятке, мелькают лица, взмахивают руки, сцепляются и распадаются тела.