Красно-коричневый, стр. 53

– Какие красавицы! Писаные! – неподдельно восхитился Каретный. Его лицо с округлившимися глазами и приоткрытым ртом выражало наивный восторг.

Хлопьянов опьянел. Созерцал волшебный танец птиц с женскими лицами. Чувствовал их прелесть, свежесть, доступность. От сильных поворотов их груди плескались. Из-под перьев молниеносно и ослепительно выступало выпуклое бедро. Луч света падал на округлый живот с темной лункой пупка. И снова все одевалось в изумрудный и медово-золотой вихрь перьев, в алмазные мерцания похожих на звезды корон.

Рыбы в аквариуме танцевали вместе с женщинами. Поворачивались все разом при любом изменении музыкального ритма. Хлопьянову казалось, – музыка и движения женщин, и метания рыб воспроизводят единую, пульсирующую в мироздании гармонику. Эта гармоника совпадает с его, Хлопьянова, жизнью, проходит через его сердце, толкает его жизнь вперед, к смерти. И когда он умрет, проследует волнообразно дальше, без него, в вечных колебаниях и всплесках.

Мысль, что этот танец прекрасных ослепительных женщин является на самом деле танцем смерти, поразила его. Ему стало больно. Восхитительные молодые женщины, одетые в птичьи наряды, танцевали танец его, Хлопьянова, смерти. О его смерти возвещали взмахи сильных ног, обутых в атласные туфельки. О его смерти возвещали колыхания грудей с налитыми розовыми сосками. И та синусоида, которая, как зажженный бикфордов шнур, извиваясь летит по миру, несет ему огненную весть о его неизбежной смерти.

Ему не было страшно, а только больно и сладко. В этой синусоиде, на каком-то ее пройденном, отдаленном отрезке катились саночки, на которых он сидел, укутанный в шубку, и бабушка тянула веревку, обхватив ее пестрой варежкой. Была мама, которая вела его по развалинам Царицыно, и пробравшись сквозь лопухи, под сырые тенистые своды, он увидел вороненка с красным сафьяновым зевом. На этой синусоиде был противоракетный маневр вертолета и пыльно-желтый, горчичный Герат, пропускавший сквозь свои сады и мечети арьергард боевой колонны. На этой синусоиде был сегодняшний рыжий старик, его горящая борода, кричащий слюнявый рот. И промчавшийся по проспекту стремительный лимузин президента. Теперь в этом клубе, глядя на прелестных танцовщиц, он проживал еще один отпущенный жизнью отрезок, за которым, пусть не теперь, но позже, последует неизбежная смерть.

Свет гаснул и опять загорался. Женщины исполняли все новые и новые танцы. Им аплодировали. Их лица радостно улыбались. В их наготе не было бесстыдства, а наивная беспечность беззаботных и радостных птиц. И когда они, наконец, исчезли и снова стало темно, казалось, в сумраке переливается золотисто-изумрудная пыль, как в небе после салюта.

К их столу подошла девушка с темными, гладко зачесанными волосами, в блестящей, застегнутой на одну пуговицу блузке, почти не скрывавшей грудь.

– Могу я подсесть? – спросила она.

– Конечно, – сказал Марк.

– Меня зовут Нинель, – сказала она.

– А меня Марк.

– Марк Захаров? – спросила она.

– Что? – переспросил Марк.

– Да, да, он Марк Захаров, – засмеялся Каретный. – А я Никита Михалков.

– А это кто? – кивнула Нинель на Хлопьянова.

– А это Альберт Макашов.

– Что, правда? – девушка стала вглядываться в Хлопьянова.

– Мне надо идти, – сказал Хлопьянов. – Спасибо за вечер.

– Не останешься? Был очень рад, – не настаивал Каретный. – Я позвоню.

– Счастливо, – сказал Марк. Его сильная ладонь уже сжимала тонкие пальцы девушки, и та смотрела на него долгим бархатным взглядом.

Хлопьянов вышел. Заметил, как рыбы от его движения дрогнули все разом, повернулись в одну сторону. Сияющие секиры с телескопическими глазами.

Глава пятнадцатая

Ему казалось, его засасывает огромная черная труба, втягивает своим сквозняком, и он летит в гудящем жерле туда, где вращаются свистящие лопасти, отточенные беспощадные кромки, готовые его иссечь. Он летит в трубе вдоль скользких округлых стенок, и нету сил удержаться. Так чувствовал он заговор, куда его вовлекали, и свою неотвратимую гибель. Об этом говорил Кате, стараясь сделать ей больно, чтобы еще бледнее, еще оскорбленнее было ее лицо, освещенное ночным абажуром.

– Ты, конечно, не знаешь, кто такой Каретный, который ходит в твой фонд, знает все о тебе, подстерегает меня на пороге! Такого ты, конечно, не знаешь!

– Не знаю! – возмущалась она, оскорбленная его подозрениями, мучаясь видом его нездорового издерганного лица. – Не знаю никакого Каретного!

– Ты скажешь, что ничего не ведала о сборищах, которые устраивает в твоем замечательном заведении вся эта мразь! Все эти долгоносики, упыри, чешуйчатокрылые и кишечнополостные! Ты не ведаешь, что творится у тебя этажом ниже, а тихонько, как мышь, сидишь и шуршишь своими бумажками!

– Ничего я не знаю! Здесь столько разных помещений. Их сдают в аренду. Приезжают разные люди, и те, кого ты называешь мразью, и те, кого ты почитаешь. Недавно здесь был Зюганов, проводил презентацию какой-то партийной книги. Приезжал Жириновский, устраивал какой-то фуршет со скандалом. Но бывают и Бурбулис, и Полторанин, а неделю назад приезжал Джордж Сорос.

– Семь-сорос! – съязвил он и хрипло захохотал. – Неужели ты не знаешь, что вся работа фонда нацелена на разграбление Родины? Все так называемые научные программы – это выявление наших открытий и изобретений, скупка русских мозгов, перекачивание их в американские научные центры! Все эти шумные культурные инициативы – это создание еврейских организаций, еврейских колледжей, еврейских политических партий! На деньги фонда создается пятая колонная в России!

– Чушь какая-то! Вопросы, которыми я занимаюсь, – собирание фольклорных песен в северных деревнях. Поощрение ремесел и промыслов. Реставрация деревянных храмов.

– Нуда, конечно! – хохотал он. – Уничтожить в России производство ракет и наладить шорное и скобяное дело! Вывезти в Хьюстон специалистов по лазерной технике, а здесь развернуть производство корзин и бочек! Закрыть полигоны и космодромы, разогнать математиков, физиков, но собрать фольклорные ансамбли и поставить повсюду часовни!.. Да разве не ясно, что Россию из великой страны превращают в этнографический заповедник на усладу иностранным туристам. Едет твой Сорос, а по обочинам русские девки кланяются в пояс, песни поют, продают березовые туеса и корзины!

Он хохотал яростно, хрипло. Его ненависть к губителям Родины переносилась на нее. Это она была виновата в том, что закрывались заводы, останавливались лаборатории, тонули лодки и корабли. Она была виновата в том, что на экранах день и ночь кривлялись мерзкие рожи, а его, Хлопьянова, затягивали в гибельный заговор. На секунду помрачение его проходило, он понимал, что неправ, что его поглощает безумие. Но оно поглощало его. Черная горловина трубы втягивала его стальным сквозняком, и он, растопырив руки, летел навстречу отточенному пропеллеру, влетал в свою смерть.

– Чем же я виновата, что мою библиотеку закрыли, и я осталась без работы! – возражала она, пораженная его несправедливостью, истребляющей, направленной против нее энергией. – Как же мне добывать кусок хлеба! Идти в эти дутые воровские фирмы, жуликов обслуживать? Попробовала! Они там какими-то драгоценностями торговали, алмазами, золотом. Днем воруют, а к ночи запираются и устраивают оргии! Убежала от них!.. А здесь спокойно, достойно. На хлеб себе зарабатываю.

– Оргии – это да! Про оргии ты говорила! Здесь ты преуспела! – его захлестывало горячее бешенство, заливало глаза белой мутью. – Были у тебя кавалеры! Я из Карабаха приехал, ты мне на дверь показала! Дескать, другого люблю! Видел, как он тебя в свою иномарку подсаживал! В малиновом пиджаке, клюв как у пеликана!.. Грешен, следил за тобой, хотел посмотреть, на кого ты меня променяла!

– Ты говоришь гадости! – отвечала она. – Всегда, когда хотел меня унизить, говорил гадости! Это у тебя получается! Ты ненормальный! Истаскался, истрепался на своих войнах, ничего кроме разрушения не знаешь! Тебе тошно, если кругом мир и покой! Говорила тебе, не мучай меня, оставь! Зачем пришел? Нам уже не быть вместе! Там, в Ишерах, нам было хорошо, и лучше уже не будет! Не надо было ворошить прошлое!