Красно-коричневый, стр. 46

Музыка смолкла, танцор исчез. Зажегся яркий свет. На сцену вышел Советник, улыбающийся, бодрый, слегка раскланиваясь, нарядно блестя стеклами очков.

– Друзья, все что вы сейчас видели и слышали, – не более чем дивертисмент. Заставка. Если угодно, буквица, пред тем как зазвучать основному тексту. Этот текст мне будет позволено озаглавить «Восстановление Красной Империи как неизбежной исторической формы евразийского континента».

Он шагнул к маленькой кафедре, удовлетворенный собой, уверенный в том, что зал, облученный многоцветными вспышками, закодированный музыкальными и пластическими символами, принадлежит ему. Искусный маг, умелый нейрохирург, он произвел над пациентами еще одну невидимую операцию, приблизив их интеллект к пониманию высших, известных ему откровений.

Он был готов говорить. Но сидящий впереди Хлопьянова седовласый полковник стал медленно подниматься. Кулаки его были сжаты в тугие красно-синие комья костей и жил. Лицо перекашивалось, подергивалось. Шрам кровоточил. Он протягивал кулаки в сторону двух сидящих поодаль заговорщиков, старичка и печального партийца, и хрипло выкрикивал:

– Предатели!.. Все имели, – армию, партию, КГБ!.. Страну отдали!.. Без единого выстрела!.. Нам теперь кровавыми ногтями обратно ее выцарапывать!.. Нас убивать будут!.. С нас шкуру с живых снимать будут!.. Возьмите пистолеты и застрелитесь!.. Я дам вам мой пистолет!..

Он кричал, хрипел. Погоны его выгибались золотыми языками. Он оседал между рядов, падал под кресла, бился, и Хлопьянов видел, как течет у него изо рта белая пена.

Все кинулись к нему, обступили. Был гвалт, неразбериха. Советник метался по сцене, кому-то кричал: «Врача!.. Неотложку!..»

Хлопьянов вышел из зала, спустился по переходам и лестницам и оказался на улице.

Летний московский ветер, пахнущий вялой листвой, бензином, дуновениями женских духов, охватил его. Он приходил в себя, шагая по тротуарам, мимо глазированных, с водянистыми фарами автомобилей. И опять ему казалось, – к его рубахе, к туфлям прилипла незримая паутинка. Тонкая, пропитанная светом трубочка. И кто-то сквозь волосок световода неотрывно за ним наблюдает.

Глава тринадцатая

Две недели он, как паломник, посещал «святые места» оппозиции. Входил в «политические монастыри», в которых укрывались суровые настоятели, окруженные малочисленной братией. Каждый со своим уставом, иконостасом, обрядом. Он искренне желал приобщиться, был готов выполнять самую черную работу послушника. Но его не принимали. Его служение было не нужно. Его старания и ревность не находили себе применения. Грозная весть, с которой он являлся, не находила отклика. Монастырь, отгороженный от реального мира высокой стеной, жил своей замкнутой жизнью. Принесенная весть тонула в колокольных звонах, славословиях, в пении монастырского хора, и Хлопьянов, потолкавшись перед вратами, не найдя понимания, поворачивался и двигался к соседней обители.

Это поражало его. Беда надвигалась, становилась все очевидней. Но люди, которым она грозила, были глухи и слепы, бессильны остановить беду. Ему начинало казаться, что они, мнящие себя оппозицией, ни на что не способны. Не являются вождями народа. Не служат спасению Родины.

Он сидел на скамейке в сквере и читал газету. Одну из тех, гнусных, бесстыдных, заполонивших киоски, подземные переходы, вестибюли метро. Журналисты этих газет, опытные и одаренные мерзавцы, подобно черным муравьям, источили в труху все живое, заповедное, чудное, чем держалась и спасалась душа.

Он купил газету, уверяя себя, что хочет лучше изучить врага, но читал ее, причиняя себе осознанное страдание. Прочитал веселую заметку об одиноком старике, упавшем из окна на мостовую. Заметка называлась: «Выпал из гнезда». Просмотрел скабрезные объявления, предлагавшие мужчинам услуги интеллигентных девушек, с телефонами и расценками. Объявления давались под рубрикой: «Гладим по шерстке». В отделе искусство была напечатана информация о художнике-концептуалисте, который, придя в музей, стал испражняться перед картиной Веласкеса. Заметка называлась: «Большая нужда». В политическом отделе рассказывалось о продаже русского оружия прибалтийским республикам, исследовалась возможность применения этого оружия против русского населения в случае волнений. Статья называлась: «Рус, сдавайсь!» Тут же в отделе светской хроники давалась фотография молодого министра-еврея, надевавшего жене на палец кольцо с бриллиантом.

Давясь этой мерзостью и все-таки читая ее, испытывая болезненное наслаждение от той муки, которую себе причинял, он вдруг натолкнулся на сухое сообщение, в котором говорилось о назначении на пост вице-премьера знакомого человека. И не просто знакомого, а того, с кем вместе работал, воевал, подвергался опасностям, сносил непомерные тяготы, сначала в Афганистане, а потом в Карабахе. «Вельможа», – так мысленно нарек его Хлопьянов, вспоминая огромное тучное тело, медвежью неповоротливость, маленькие заплывшие глазки и скрытую мощь человека, который управлял политикой и военным процессом в Кабуле, а потом в Баку, в кровавом карабахском конфликте.

Сообщение поразило его. Вельможа был партиец, государственник. Был сокрушен вместе с государством, исчез и пропал под его развалинами. На годы выпал из вида. Казалось, рассосался и растворился в едких кислотах и ядах, которыми поливали страну. Но вдруг возник, и не в облике неудачника, не подследственным, не героем политического скандала, а влиятельным могучим чиновником, правительственной властной фигурой.

Хлопьянов отбросил газету, рассеянно смотрел, как в сквере играют дети и моложавые бабушки сидят рядком, как куры на насесте. Думал о Вельможе.

Как шли бронеколонной от Кандагара в Шинданд, сквозь засады и фугасы душманов, и машины, развернув стволы в обе стороны к пыльным откосам, работали из всех пулеметов, оставляя на склонах рваные росчерки. А потом с Вельможей на вертолете неслись над гончарно-красным Гератом, в косом противоракетном маневре. Прижатый в вираже к шпангоутам, он увидел близко за блистером чешуйчатый столб минарета, клетчатый глиняный город, колонну танков, пылившую среди желтой лепнины, и бледную вспышку пулемета, отработавшего по вертолету.

Помнил, как с Вельможей сидели в шатре белуджей, на разноцветной кошме. Пили водку, хватали из мисок обжигающую жирную баранину. Вождь белуджей скалил в улыбке желтые зубы, дарил кривой, покрытый вязью кинжал, а за отброшенным пологом катили бэтээры с пехотой, пылили самоходные гаубицы, и наутро удар по перевалу, скоротечный бой на вершине, и он с Вельможей, белые от пыли, въезжают в Хост.

Помнил Сумгаит, липкие мокрые улицы, патрули на перекрестках, разгромленные жилища армян. Они с Вельможей стоят во дворе у детской песочницы, у раскрашенных качелей и лесенок, и на стеганом красном одеяле, – убитая молодая армянка. Отрезанные груди, исколотое иссеченное тело, и жутко блестит вбитый в промежности осколок бутылки.

Помнил январь в Баку, ночные ревущие толпы. На танке он прорывался к центру, слыша, как хрустнула под гусеницами смятая легковушка, как стукнул о борт и сломался фонарный столб. В черном небе – пулеметные трассы, стенание и рев толпы. В Доме правительства Вельможа, – автомат на столе, красные больные глаза, – схватил телефонную трубку, рычит: «А вы там, в Москве, нашей кровью хотели упиться? Она и на вас прольется!»

Летом, после ранения, когда его вертолет, сбитый армянами, упал на хлебное поле, и он отползал от горящей машины, ожидая взрыва и смерти, – он приехал в Баку. Пришел к Вельможе. Тот обнял его у порога, отвез в гостиницу, на берег Каспия, где цвели олеандры и розы, благоухали маслянистые кипарисы. Они сидели вдвоем на приморской веранде, закутавшись в белые простыни, как римские патриции перед концом империи. Пили молча вино, шли в соленые волны. Он уплывал от берега и оглядываясь, видел далеко среди соляного блеска стоящего Вельможу, похожего на недвижный памятник. Ему хотелось запомнить и это зеленое море, и отекающие в вазе смуглые персики, и смолистый аромат кипарисов, ибо, он знал, это никогда не вернется. Через месяц случился московский путч, и Вельможа исчез.