Красно-коричневый, стр. 191

Это не мог быть Генсек, расчетливый и осторожный партиец, предводитель благородных стариков, уклонявшийся от прямых столкновений, получивший в управление партию, похожую на сухую ботву, лишенную питательных клубней.

Ни один из тех, кого знал Хлопьянов, с кем его сводила судьба, не был способен на эту дерзкую игровую комбинацию, в которой враг потерпел сокрушительный проигрыш.

Кто-то другой, не обнаруживший себя в кровавой схватке, выиграл битву. Уклонился от ударов врага, выхватил и унес чемоданчик, где таится таинственный код управления, дающий власть над историей. И пусть герои восстания, одни с пробитым черепом лежат на холодном кафеле, истекая зловонной жижей, другие сидят в каземате, и тюремщик наблюдает за ними сквозь узкий глазок, а он, Хлопьянов, как куль, брошен в багажник, движется к своей муке и смерти, – тот невидимый гений, безымянный герой жив, на свободе, шагает в толпе, несет чемоданчик. А значит, борьба продолжается, победа возможна, возмездие неизбежно.

Эта мысль восхитила его. Скованный наручниками, забитый в багажник, с ноющим от удара затылком, он словно воскрес. Неведомый лидер, прозорливый и смелый, окруженный соратниками, разгадавший планы противника, продолжает борьбу. Знает о нем, Хлопьянове. Следит, как кофейный «мерседес» мчится по Москве. Ждет удобного момента, когда машина удалится от центра, чтобы напасть и отбить Хлопьянова.

Скрючившись, упершись головой в запасное колесо, а стопами в ящик с бутылками, он стал ждать избавления – внезапной остановки машины, чуть слышных выстрелов пистолета с глушителем, лязга замка. Раскроется крышка багажника, хлынет свет, и он увидит своего избавителя.

Машина сбавляла скорость, останавливалась. Он слышал скрип тормозов, знал, что это остановка у светофора. Чувствовал ускорение, когда лицо его начинало больно прижиматься к какой-то скобе. Ощущал виражи скоростных обгонов, когда его темя вдавливалось в резиновую ребристую покрышку. Различал тембры моторов – тяжелые, рокочущие – грузовиков, которые быстро нарастали и также быстро отставали. Налетающие шелестящие звуки легковых лимузинов. В багажник проникали запахи бензина и один раз едкие – вызвавшие у него кашель, выхлопы солярки. Видно, они остановились у выхлопной трубы «Икаруса».

Спасения не было. Избавитель не появлялся. И его нетерпеливое ожидание сменилось печальным недоумением. Вот и еще один отрезок пути, среди иных бесчисленных, – той дорожки в Тимирязевском парке, по которой мальчиком гонялся с сачком за бабочкой, той кладбищенской мокрой дороги, по которой ступала родня, пронося на руках тяжелый тесовый гроб, – еще один отрезок движения, быть может, последний, встраивается в его длинную, стремящуюся к завершению жизнь.

Машина удалилась от шумной трассы. Остановилась. Багажник открылся. Сверху нависло над ним бело-розовое, как редиска, лицо Васюты. Хлопьянов понял, что они приехали на знакомую виллу. Васюта выдрал его из багажника и поставил на ноги. Высокая ограда, кирпичное островерхое здание, охранники с автоматами.

– Вперед! – толкнул его Васюта. Они обогнули виллу, прошли вдоль подстриженного газона с красивыми кустами белых и красных роз, уже увядающих от холодов. Тут же стояла спортивная перекладина и поодаль – кирпичная пристройка. Васюта отомкнул железную дверь.

– Осторожно!.. Кости не переломай!.. А то завтра ломать будет нечего!.. – хохотнул Васюта и толкнул его в темноту, закрывая дверь.

Хлопьянов со скованными руками слетел по ступенькам вниз. Оказался на холодном бетонном полу, в сырой темноте, в которой резкой солнечной линией над дверью светилась щель.

Глава пятьдесят третья

Этой высокой солнечной линии было достаточно, чтобы он мог оглядеться. Он находился в пустом кубическом объеме без окон, без ниш и выступов, без электропроводки и водопроводных труб, без крюков и балок. Шершавый плотный бетон покрывал потолок и стены. Не было видно швов, сопряжений. Это помещение не могло служить гаражом, в нем отсутствовали съезды и смотровые ямы. Не являлось складом, ибо в нем не было полок и освещения. Этот куб был выделен из всего мирового пространства для того, чтобы он, Хлопьянов, оказался в его черном объеме.

Он медленно обошел холодные стены. Оглядел стальные косяки дверей. Попытался дотянуться до светящейся линии, но руки его были скованы, и он остался стоять под щелью, прислушиваясь к звукам снаружи.

Иногда раздавались негромкие мужские голоса. Въезжали и уезжали машины. Внезапными порывами начинала играть музыка и тут же стихала, словно кто-то торопливо убавлял громкость. Однажды рядом раздался сочный женский смех, и в этом грудном, влажном, влекущем смехе было что-то от провинциальных гостиниц, когда он в командировке лежал на кровати, а за тонкой дверью, в коридоре, слышались стук женских каблуков и такой же грудной, сладостно зовущий смех.

Он больше не мог ожидать избавления. Не мог надеяться на то, что сам, в наручниках, отомкнет железную дверь, выберется на свободу. Уселся на пол, прислонясь к холодной стене. Смотрел, как медленно гаснет солнечная черта – из золотой становится красной, синеет, лиловеет, сочится вечерними осенними сумерками.

Он знал, что чудо, сопутствующее ему все эти дни, удача, сохранявшая среди пуль и снарядов, исчерпали себя. Остатками удачи и чудом был для него этот кубический бункер, куда его поместили, не расстреляв в Доме Советов, не замучив до смерти в кафельной пыточной комнате, забрызганной кровью и испражнениями, не задушив выхлопными газами в багажнике «мерседеса». Привезли на виллу, поместили в бетонный куб, подарили целую ночь, чтобы он перед смертью мог оглядеться, прибраться в огромном запущенном хозяйстве, именуемом прожитой жизнью. Сидя на бетонном полу, он хотел привести в порядок множество переживаний и мыслей, событий и случаев, из которых состояла жизнь, чтобы это упорядоченное собрание передать кому-то под расписку, как сдают должность и вверенное имущество. И этот кто-то, строгий и требовательный, ждал от него отчет.

Вначале он подумал о своих товарищах, с кем все эти дни сопротивлялся, отбивался, отстреливался. Не совершил ли он какой-нибудь грех и проступок, за который бы его осудили Красный Генерал и Ачалов, которые были теперь в тюрьме, приднестровский пулеметчик и рабочий-баррикадник, которые вырвались из окружения карателей и пробирались теперь перекладными электричками и поездами – кто на запад, а кто на восток. Раненый казак Мороз и изнасилованная девушка-санитарка, которые бредили и стонали сейчас на больничных койках, под присмотром врагов. Убитые Клокотов и отец Владимир, чьи окоченелые тела с бирками на голых ногах лежали в моргах. Все они смотрели на него строгими серьезными лицами, и не было в них укора. Хлопьянов удовлетворенно и благодарно простился с ними, и это напоминало глубокий поклон. Он отпустил во тьму, чтобы больше их не тревожить.

Он мысленно растворил семейный альбом фотографий, в кожаном переплете, с медной монограммой, с толстыми, золотыми на срезе листами, куда были вставлены фамильные снимки. Этот альбом так и остался лежать в его тесной квартирке, на полке, среди старинных дедовских книг. Он не удосужился, не успел заглянуть в него, когда был на свободе. Метался по площадям, баррикадам. Теперь же, в плену, скованный по рукам, он бережно перелистывал тяжелые страницы, каждая из которых отливала струйкой золота.

Старомодные, в сюртуках и камзолах, в парижских шляпках и лайковых перчатках, взирали на него предки. Бабки, прабабки, деды, дядья – вся могучая дружная рать, населявшая землю, как молодой свежий лес. И потом, по одному или целыми кущами, под топором дровосека, под ударами молний, падали с треском на землю. Они смотрели на него дружелюбно и весело, несли в себе из поколения в поколение неуловимое фамильное сходство. Сидя в темноте на бетонном полу, своими разбитыми губами, слипшимися глазами, сухими обтянутыми скулами он воспроизводил на лице это родовое, фамильное сходство.