Красно-коричневый, стр. 143

Желтая свеча и обгорелая рука Красного генерала. Голый, залитый светом коридор и разбитая голова Офицера, падающая в лужу крови. Железная арматура баррикады и набегающие на мокрый асфальт солдаты. Солнечный блеск реки, и идущий по сияющим водам Добровольческий полк. Черная дыра подземелья, мелькнувшая в луче фонаря проворная крыса.

Все поднималось, сворачивалось в рулон, как в огромной морской волне, перевертывалось, превращалось в пену, в шум, в яркий удар и взрыв. И там, где недавно громоздились сидения, пугали, ожесточали, побуждали ненавидеть и действовать, там после вспышки и взрыва – бархатная, расшитая цветами подушка, ее лицо, ее шепчущие «Люблю…» губы.

Они лежали в светлой, с пятнами осеннего солнца комнате. Катя говорила, он слушал, но ему был важен не смысл ее слов, а их звук, их сочетание с прозрачным сентябрьским солнцем, с медной иконой, со своей счастливой опустошенностью. Словно пал тихий волнистый туман, отделивший его ото всего остального мира. Он видел и знал этот мир, но мир не видел его. Он был спрятан от мира, укутан в чудный покров. Ее слова были не смыслом, а звуком, и он хотел, чтобы этот покров сохранялся как можно дольше, звук раздавался как можно дольше, не превращаясь в слова и смысл.

– Я звонила тебе раз сто на день – телефон молчит. Ходила к тебе домой – никто не открыл. Я знала, что ты там, с твоими друзьями. Знала, что у вас отключили телефоны, взяли в кольцо. Когда по телевизору показывали того несчастного офицера, который брал штурмом штаб, показывали убитых, раненых, мне померещилось, что в толпе находился ты. Утром побежала к Дому Советов, но там повсюду солдаты, колючая проволока. Издалека видела ваших людей – какие-то казаки, люди с флагами. Ты мне опять померещился. Стала тебе кричать, но охранник в белом шлеме больно ударил меня.

Тот давний, в детстве, туман над вечерним скошенным лугом. Он убежал из уютной маленькой дачки, где они отдыхали с мамой и бабушкой. Решил ночевать в копешке. Зарылся в пахучее сено, в глубокое, тихо шуршащее гнездо. Заслонился легкими, пропускающими воздух стеблями. Ждал, когда сядет солнце, когда подымется над лугом туман, скроется одинокая, оставленная на ночь лошадь, взойдет над лугом красная луна. Он лежал среди таинственных, пугающих и волнующих звуков ночи, окруженный сказочными духами лесных опушек, травяных болот, речных омутов, когда в белых свитках тумана раздались тревожные голоса мамы и бабушки. Искали его, окликали, а он не отзывался. Притаился в гнезде, скрытый волшебным, озаренным луной туманом.

– Вы там бунтуете, рискуете головой, к кому-то взываете. А народ вас не слышит. Сегодня старушка в булочной, сама бедная, оборванная, бумажки замусоленные пересчитывает, чтобы булку себе на завтрак купить, и говорит: «Не трогайте нашего Ельцина! Он – русский! А Хасбулатов – чечен! Он России зла хочет!» Кто же вас оттуда спасет? Ты мне каждую ночь снишься, и все так ужасно! Лежишь в постели, голый, худой, ноги такие длинные, что не умещаются в кровати. Я тебя обнимаю, глажу твои ноги, а они холодные как лед!

Тот осенний туман в саду, голые в тумане рябины, красные гроздья, резные ржавые листья. Из тумана вылетает шумная стая дроздов, садится в дерево, наклоняет ветки, обклевывает спелые ягоды. Шум, свист, вспышки серебристых крыльев. Он смотрит, как в тумане краснеет, качается переполненное птицами дерево.

– Так чудесно на Севере у Белого моря! Не надо нам было уезжать. Сейчас там, наверное, снег, ледяная кромка у берега. И зачем мы уехали? Помнишь, море, плывущие олени, рыба взлетает к солнцу! Степан, Анна, притча об их страданиях и любви! Мы не поняли притчи. Господь посылает нам знамения – на водах, на небесах, на человеческих лицах. Мы должны были там остаться и не остались… Давай поедем! Прямо сейчас!.. Самое необходимое в сумку!.. На поезд!.. Через день окажемся на той тропинке, на заснеженном лугу, и на нем – красный конь! Поджидает нас у студеного моря!

Тот туман на утреннем озере. Легкие кудрявые кольца летят, испаряются, и кажется, что озеро подымается в небо. Он сидит в сырой черной лодке, красный поплавок на воде, деревянный долбленый ковшик, мокрая зеленая ветка. Холодно, зябко. Белесое солнце в тумане. И он знает – немного пригреет, туман оторвется от озера, откроется зеленая гора, черные избы деревни, и – мама смотрит на озеро, ищет его лодку. Ее красный сарафан на горе.

– Я молюсь о тебе каждый день. Утром, вечером, среди дня и когда слушаю эти тревожные сводки. Становлюсь на колени перед Богородицей и молюсь: «Матерь Божья, Заступница, сделай так, чтобы он не погиб! Чтобы я его снова увидела! Чтобы мы убежали и нас никто не поймал! Занавесь нас своим покровом, как белым туманом!»…

Она поднялась с кровати. Как была, белая, с распущенными волосами, подошла к иконе. Опустилась перед ней на колени и беззвучно, бессловесно молилась. Он знал, что молитва ее была о тумане, о Божественном белом покрове, который их всех сбережет.

– Мне пора, – сказал он.

– Нет, ты не можешь уйти!

– У меня есть дела. Вернусь через день. За меня не волнуйся.

– Уйдешь, а я снова буду ждать твой звонок, утром, вечером, ночью! За что мне такое?

– Все кончится хорошо. Мы тотчас уедем. Собери свои вещи, а я соберу свои. Как только все завершится, уедем на Белое море.

Он оделся, подвесил кобуру с пистолетом. Когда спускался в лифте среди мягкого гула и рокота, сверху все звучал ее голос, все умолял остаться.

Он приехал к миллионеру Акифу. Там его ждала поливальная машина, из тех, что разъезжают по московским улицам, распушив водяные усы. Но на железных бортовинах была не вода, а потеки свежей солярки.

– Садись и гони!.. И чтоб жиды все сдохли!.. – провожал его возбужденный Акиф, подсаживая в кабину.

Глава сороковая

Он вел наливник по Садовой мимо Таганки, Курского вокзала, Красных ворот. Руки плохо чувствовали тяжелый руль, напрягались до посинения пальцев. И одна только мысль – не столкнуться с другой машиной, не получить удар в железный, наполненный топливом бак. И тогда посреди Садовой – красно-черный пожар, обгорелый остов наливника, его обугленный, отекающий сукровью скелет.

Из кабины он следил за обгонявшими его «жигулями», ловил на себе равнодушные мимолетные взгляды. Радовался, что здесь, на Кольце, его едва ли остановит патруль.

На Площади Восстания он свернул вниз, к Зоопарку. Нарушил правила движения, закупорив узкий спуск. Неловко вписываясь в тесное пространство, развернул наливник среди гневных гудков. Спустился к Зоопарку, на одно мгновение пережив давнишнее, связанное с этим местом воспоминание – бабушка ведет его вдоль клеток и душных вольеров, и в них печальные, плохо ухоженные звери.

Он еще раз нарушил правила, двинув наливник туда, где над крышами и вершинами деревьев виднелся матово-белый Дом Советов. Услышал милицейский свисток. Милицейский наряд преградил путь – машина с мигалкой, инспектор с полосатой палкой, другой, с переговорным устройством.

– Куда? – грубо спросил инспектор с сизым обветренным лицом, оглядывая номера.

– К ограждению… Из первого автохозяйства прислали… Велели поливалку пригнать, какую-то брешь закупорить… – с легкомысленным видом ответил Хлопьянов, надеясь на чудо. Если чуда не случится и ему прикажут выйти – ногу на газ, руль до упора вправо, чтобы не шибануть милицейскую «Волгу», и вперед, туда где белеет Дом.

Но чудо произошло. Инспектор сердито махнул жезлом, и Хлопьянов, осторожно выруливая, обогнул «Волгу», покатил по пустой, свободной от машин улице.

Впереди снова возникло препятствие. Милицейское оцепление с автоматами, в бронежилетах преграждало проезжую часть. Дальше, на пустом глянцевитом асфальте, у кирпичного американского посольства, виднелись солдатские цепи, плотно составленные бэтээры, вялая путаница и неразбериха баррикады с цветными флагами.

Офицер, полногрудый, тучный, в неловко сидящем бронежилете, остановил его. Ерзая плечами и животом, на котором неловко висел автомат, приказал: