Красно-коричневый, стр. 113

Уселся на диван, почувствовал, как устал. Откинул голову, борясь с дремотой, ожидая возвращения генерала. Голова его клонилась на мягкий подлокотник. Он вытянулся на диване и заснул. И последнее, что он увидел перед тем, как исчезнуть, было голубое море, темный бок лодки и серебряная рыбина, вылетающая из воды.

Глава тридцать вторая

Хлопьянов проснулся от солнечного луча, от возбужденного гула за окнами. Его туманные тягучие сновидения мгновенно опрокинулись в яркую явь, – он лежит на диване в кабинете Красного генерала, накрытый генеральским плащом. На потолке от близкой реки солнечная рябь. На улице мембранные стенания мегафонов, усиленная громкоговорителем бравурная музыка. Не стрельба, не крик атакующих, а музыка и шмелиное жужжание толпы.

Он быстро встал, плеснул себе в глаза из графина и бодрый, в предчувствии важных, стремительно нарастающих событий, вышел из кабинета.

Дом Советов, ночью омертвелый, безлюдный, похожий на затонувший корабль, сейчас был полон торопливых, повсюду возникавших людей. То и дело открывались двери кабинетов, в них появлялись озабоченные депутаты, куда-то торопились с портфелями, папками. При встрече шумно здоровались, нарочито громко обменивались язвительными репликами в адрес президента. В мягком шелестящем лифте Хлопьянов встретил Бабурина. С черной бородкой, темными волосами, в которых красиво белел седой завиток, Бабурин улыбался насмешливыми румяными губами и что-то объяснял молодой женщине, глядевшей на него с обожанием.

– А вы попробуйте, сударыня, без телефона, без телетайпа, без факса передать в Сибирь ваши воздушные поцелуи! Вот тогда мы сможем сказать, что регионы нас действительно слышат!

Он улыбался женщине с чувством легкого превосходства. Его спокойный, насмешливый вид говорил Хлопьянову, что дела обстоят нормально, вчерашние тревога и беспомощность были ночным наваждением.

В стеклянном холле первого этажа, солнечном и сквозном, Хлопьянов увидел знакомого депутата, чье имя не помнил, но чьи патриотические выступления, пылкие и бестолковые, доставляли ему удовольствие. Депутат, лысый, толстогубый, размахивал длинными руками, громко выговаривал своему спутнику:

– Вот и хорошо, он сам, алкаш чертов, сел на крючок! Пусть-ка теперь подергается! А Конституционный суд на что? А прокуратура? Министр обороны, хоть и козел, но присягал Конституции! Пусть-ка сам теперь и жует свой указ!

Оба они ушли в боковой, озаренный лампами коридор. Сердитая, веселая брань депутата подействовала на Хлопьянова ободряюще. Он не один, множество других, подобных ему, пришли защищать справедливость. И неизбежно беззаконие и произвол отступят перед их общим отпором.

Он вышел из Дома Советов на вчерашний пустырь, где ночью плавал ядовитый туман и витали вялые бестелесные духи. Теперь здесь было многолюдно, голосили мегафоны, Желтое сентябрьское солнце озаряло деревья, дома. Из соседних закоулков и улиц подходили люди колоннами, группами, в одиночку. Вливались в толпу, создавали в ней завихрения, водовороты, залипали в ней, увеличивали ее плотность, массу, возбужденность.

Хлопьянова радовал и бодрил вид многолюдья, множество сильных, крепких, рассерженных лиц. Все они были возмущены и разгневаны, полны решимости восстановить справедливость, отстоять Парламент, оказать отпор узурпатору.

На ящиках, стиснутый народом, сжимая серебряный колокол мегафона, стоял Трибун. Маленький, худой, с красным бантом в петлице, выставил вперед колючее плечо, отвел назад руку с кулаком, поддавал, подбивал этой рукой свои гремучие рубленые фразы:

– Товарищи!.. Здесь, на этих святых краснопресненских камнях… почти сто лет назад… пролетарские дружины Москвы… громили буржуев… поливая брусчатку своей алой кровью!.. Из этих камней и булыжников… из ветвей этих старых деревьев… рабочие Москвы строили свои баррикады… о которые разбивались отряды царских карателей!.. Не посрамим славы рабочей Москвы!.. Остановим здесь, у этого белокаменного Дворца буржуев и капиталистов!.. Выставим навстречу им наш красный пролетарский кулак!

Трибун выбросил вперед руку с кулаком, словно кидал в толпу россыпь углей, и толпа обжигалась, загоралась. Казалось, над головами мчится прозрачный огонь, верховой пожар, съедая легкие горючие травы.

Хлопьянов оглядывался. Седой, в брезентовой робе мужчина, в пластмассовой каске монтажника, на которой белилами выведено: «Трудовая Москва». Худая, с изможденным лицом, женщина, с яркой помадой на маленьких сморщенных губах. Мускулистый парень со значком, на котором звезда и молот с серпом. Баянист с чубом, растопырил локти, защищает от налегающей толпы свой инструмент с перламутровыми кнопками.

Женщина завороженно смотрела на Трибуна, внимала каждому его слову. Загоралась, завиваясь, как сухой клок травы. Встала на цыпочки и закричала:

– Убийцы!.. Детей кормить нечем!.. Под суд!.. Толпа услыхала ее, заволновалась, загудела стоголосо:

– Под суд!.. Под суд!.. Банду Ельцина под суд!..

Гармонист умудрился раздвинуть сжимавших его людей. Заиграл бодрую искристую музыку, и окружавшие его люди тотчас подхватили:

– Каховка, Каховка, родная винтовка!..

Хлопьянов удивлялся своему вчерашнему унынию, растерянности перед духами мглы. Их не было, они растаяли в свете яркого желтого солнца, от гула яростной, живой, охваченной огненными протуберанцами толпы. С этой толпой, в ней и над ней, витали иные силы. Духи света. Духи солнца, сопротивления и борьбы. Трибун, маленький, хрупкий, казался Хлопьянову окруженным сиянием, словно на нем был пернатый шлем и блистающий военный доспех.

– Братья!.. – вещал в мегафон Трибун. И толпа, состоящая из сестер и братьев, откликалась радостным рокотом.

Хлопьянов увидел, как, отвлекаясь от Трибуна, от его мегафонного клекота, взволновалась толпа. Головы развернулись все в одну сторону. Из аллеи парка, из-под тенистых деревьев, на солнце выходил нарядный строй. Курчавые папахи, золотые и серебряные погоны, алые лампасы, начищенные громко топающие сапоги. Казаки строем, лихо, громко, сверкая на поворотах позументами, золотым шитьем на погонах, приближались к толпе. Люди расступились, радостно ахали, пропускали молодцов. Впереди, картинно поднимая колени, словно гарцуя, то и дело оборачиваясь к строю лицом, шел командир, – рыжая, в солнечных кольцах борода, пунцовые губы, острые голубые глаза, шашка в кожаных ножнах.

Хлопьянов узнал казака Мороза. Залюбовался его узкой талией и сильными плечами, золотыми нитями в его бороде и усах. Казак знал, что он хорош, красив, любим толпой, что его появление вызывает ликование. Повернулся к строю, продолжая шагать, вознес над головами свой грозный, певучий командирский рык, на последнем выдохе обрушил его вниз:

– Сотня-а-а!.. Левое плечо вперед!.. Запевай!.. – и поддерживая грациозно шашку, увлекая за собой нарядный слаженный строй, уже выдыхал сквозь золотые усы грянувшую, подхваченную строем песню:

– Из-за леса, леса копей и мечей, эх! едет сотня казаков-усачей!..

Народ ахал, улыбался. Гармонист, крутанув чубом, ударил по своим перламутровым кнопкам, развел и сдвинул малиновые меха и вслед удалявшейся сотне, ее золотым погонам и бараньим папахам запел:

– Казаки, казаки!
Едут, едут по Берлину наши казаки!..

Хлопьянов вместе со всеми ликовал, любовался. Появление этих нарядных, сильных, веселых людей не оставляло следа от вчерашней подавленности, одиночества. Болотные туманы, ядовитые дымы, потусторонние духи были наваждением. Вместо них, при свете осеннего солнца, из золотых деревьев сквера влетали в толпу светоносные духи. Георгиевские кресты на груди казаков, старомодные позументы, монограммы царя на погонах указывали на то, что это духи, избравшие себе человеческое воплощение.

«Я заблуждался, – радостно думал Хлопьянов, двигаясь в толпе мимо белого сахарного фасада. – Я не одинок!.. Народ не испуган!.. Его все больше и больше!.. Вся Москва будет здесь!.. Узурпатору неизбежный конец!..»