Схватка за Амур, стр. 65

– Мадам, мамзель, какая разница! Главное – у вас робенок будет. А я страсть как робенков люблю!

– Твоя – чё, нерусская, чё ли? – спросил Гринька Вагранова, пока его побратим вел глубокомысленную беседу с офицерской женкой. Вполголоса спросил, в самое ухо.

– Француженка, – коротко и тоже вполголоса ответил штабс-капитан. Гринька понимающе кивнул и нахмурился: вспомнил «француза» Вогула – где-то он теперь, бандит-поджигатель? – Ну, вот что, парни, – громко сказал Иван Васильевич, – я все понял. Где невесты ваши разлюбезные?

– Дык вона стоят, с каторжанами, – показал Кузьма.

– Ждите конца молебна. Я генералу доложу. – И бережно взял под руку Элизу. – Придется нам все же, дорогая, идти туда.

– Нет, Ванья. – Элиза высвободила руку. – Иди одьин. Я не люблью толпу. Мы здесь подождем.

– Ну, ладно. Вы, парни, мне за жену головой отвечаете.

– Не боись, Иван Васильич, – сказал Гринька. – Ты иди, замолви за нас словечко.

Тем временем процессия достигла церкви, а толпа, катящаяся за ней, заполнила площадь. Генералы остановились возле столика с иконой, жены и свита остались за их спиной.

Муравьев поднял руку, и шумливый гул толпы постепенно стих. Перестали звонить колокола.

– Я, генерал-губернатор Восточной Сибири Муравьев, – разнесся над головами звучный голос, – привез приписным крестьянам высочайшее повеление. Слушайте все! – Старший адъютант Сеславин подал Николаю Николаевичу красную кожаную папку с золотым тиснением, генерал раскрыл ее и начал читать: – «Божиею поспешествующею милостию, Мы, Николай Первый, Император и Самодержец Всероссийский, Московский, Киевский, Владимирский, Новгородский, Царь Казанский, Царь Астраханский, Царь Польский, Царь Сибирский, Царь Херсониса Таврического, Государь Псковский и Великий Князь Смоленский, Литовский, Волынский, Подольский и Финляндский, повелеваем, – генерал передохнул, коротко глянув на толпу, слушавшую в глубоком молчании, и продолжил: – всех крестьян, приписанных заводам и рудникам Нерчинского горного ведомства, перевести в казачье сословие и включить в состав вновь создаваемого Забайкальского казачьего войска». Повеление скреплено личной подписью государя нашего императора Николая Первого от двадцать первого июня сего тысяча восемьсот пятьдесят первого года. – Генерал отдал папку адъютанту, потом оглядел сосредоточенные физиономии близстоящих мужиков и баб, любопытные мордашки мальчишек и девчонок, выглядывающих из-за родителей, и крикнул: – Поздравляю вас, господа казаки! Отныне вы на службе государевой – защитники границ Отечества нашего! – Он снова передохнул и закричал уже во всю силу легких: – Слава великому государю нашему Николаю! Ура-а-а!!

Поднялся шум. Крики «Слава!», «Ура!», «Спаси тя Господи!», «Прими поклон наш, батюшка!» смешивались и перекатывались волной из конца в конец площади. Кто-то вдруг, крестясь, встал на колени, и все, словно только того и ждали, последовали этому примеру. Многие начали бить земные поклоны.Генерал, а следом за ним офицеры и чиновники из свиты попытались поднимать людей с колен, но скоро отступились и принялись ждать конца столь крайнего проявления то ли благодарности, то ли верноподданнических чувств.

Потом был молебен на открытом воздухе во здравие помазанника Божия императора всероссийского Николая. Диакон Филофей во всю мощь своего баса, в сопровождении хора послушников, пел хвалебные ирмосы [65]  – о сотворении мира и Воплощении Сына Божия, о Церкви и стремлении души к свету Христову, возносил к небу молитвы об избавлении от греховной бездны и страданий и, наконец, прославлял Богоматерь.

Народ, встав с колен, усердно крестился. Протоиерей Фортунат окроплял всех святой водой и благословлял на вольное житие и служение царю и Отечеству.

Вагранов, добравшись до генерал-губернатора, стоя за его спиной, поведал ему о просьбе Шлыка и Саяпина.

– Ну, Шлыка и его желанную я помню, а кто такой Саяпин? – нахмурился Муравьев.

– Плавильщик здешнего завода. В первый приезд сюда вы с ним разговаривали в заводском дворе.

– А-а, да-да, припоминаю… И что, обе девицы уже беременные?

– Да! Татьяна, которая вас спасла, вот-вот разродится…

– Хорошо. Пусть обе пары сюда подойдут. Сейчас молебен кончится, и я попрошу отца Фортуната обвенчать их. А ты шафером будешь, раз уж выступил просителем.

Глава 3

1

Анри запил.

Пил он не благородное красное бордо «Шато Лаваньяк» или «Шато Шармаль Крю Буржуа», не «соломенное» анжуйское, не арманьяк или коньяк, а деревенский яблочный самогон, который крестьяне в насмешку называли «кальвадосом», хотя к настоящему бренди этот жуткий напиток имел весьма отдаленное отношение. Но он был чрезвычайно крепок, отшибал память, а Анри именно этого и добивался: ему хотелось забыться, а может, и вовсе покончить счеты с жизнью.

Неделю назад умерла Анастасия.

Прошел всего месяц, как она родила девочку, еще одно, в придачу к Никите, золотоволосое чудо с невозможно голубыми глазами. Анри был счастлив: безоглядно любящая красавица жена, двое очаровательных детей, небогатое, но успешное хозяйство, хорошие соседи, с которыми можно и поохотиться на оленя в ближайшем лесу, и посидеть с удочкой на берегу неспешно текущей Кардоннет – чего еще надо ушедшему со службы нестарому офицеру?! А если милой Анастасии становилось скучно в шато Дю-Буа (хотя на самом деле рядом с Анри ей никогда не было скучно), то никто не мешал им запрячь лошадей в коляску и съездить на пару-тройку деньков на юг, в Мирамон-де-Пюийенн или на север, в супрефектуру Бержерак – и там и там есть театры, кафешантаны или нередко проводятся какие-то местные праздники.

И вот все рухнуло.

После родов Настенька чувствовала себя неважно – в девятнадцать лет второй ребенок – все-таки большая нагрузка для юной женщины, – и ее опекал доктор Леперрье. Он приезжал два раза в неделю на своем одноосном кабриолете без кучера, легкой походкой, высокий и стройный, в плаще на меху (уже становилось холодно) и кепи, проходил в дом с неизменным кожаным саквояжем в руке, отдавал плащ и кепи камердинеру, оставаясь в черном сюртуке, пожимал руку Анри и поднимался на второй этаж в комнату Анастасии. Анри с собой не приглашад, тот сам, если не был занят любимой возней с Никитой, приходил, чтобы поддержать жену ободряющим словом и ласковой улыбкой – он знал, что для нее это очень важно, потому что Настенька стеснялась довольно молодого (где-то чуть больше сорока) доктора.

В тот злопамятный день ничто не предвещало трагических событий. Наоборот, все было просто замечательно.

Утром Анастасия покормила грудью Анюту – малышке при крещении дали имя Анна-Жозефина в честь бабушек, но родители звали ее по-русски – Аней, Анечкой, Анютой. Когда служанка унесла уснувшую крошку в детскую, Настенька поманила мужа в постель, и они полежали, лаская друг друга. Нет, полной близости не было – Настя еще была слаба, – но они так истосковались друг по другу, что целый час, а может, и больше, не могли и не хотели оторваться друг от друга. Ласковые ладони скользили по телам, и радостный восторг охватывал обоих, и глаза их сияли навстречу друг другу, а сердца истекали нежностью…

Потом они вместе позавтракали, и Анри пошел погулять с Никитой. Ночью выпал обильный снег; влажный, он легко слипался в снежки, и Анри, на радость сына, скатал большие шары, из которых сложил снеговика. Пока они веселились, кувыркаясь на белой лужайке спящего сада, в доме успел побывать почтальон – он приезжал раз в неделю, по пятницам, а потом показался докторский кабриолет, запряженный белой лошадью. Они не видели, как доктор заходил в дом и сколько времени там пробыл, но Анри услышал его отчаянный крик, увидел, как он бежит, скользя и с трудом удерживая равновесие, по заснеженной дорожке сада, и сердце вдруг остановилось, сжатое железной рукой тоски: произошло что-то страшное, что-то с Настенькой!

вернуться

65

В русском православном богослужении – первые строфы в каждой из девяти песен канона, в которых прославляются священные события или лица.