Сестра печали, стр. 30

В подвальном буфете, куда я зашел, было малолюдно и тоже уютно и хорошо. А пиво — холодное и свежее, а вареная колбаса — вкусная, что надо. Сидел я за крайним столиком возле открытого, но зарешеченного окна, выходящего на задний двор. За окном валялись потемневшие ящики и рассохшиеся бочки. Где-то во дворе, в чьем-то высоком окне, крутилась на патефоне пластинка: «Может, счастье где-то рядом, может быть, искать не надо?..» Я сидел, ел, пил, слушал — и думал: «Уж очень все хорошо идет в моей жизни. Не слишком ли все хорошо?»

* * *

Когда я часов в восемь вечера вернулся домой, дверь открыла мне Антонина Васильевна, одна из жиличек нашей квартиры, — инженерша, женщина серьезная.

— Костя дома? — первым делом спросил я ее.

— А разве не слышите? — задала она мне контрвопрос. — Загулял наш Константин Константинович. Неужели не слышно?

Я прислушался. Действительно, хоть на кухне гудели два примуса, издалека по коридору донеслись до меня звуки гитары и невнятное пение. Я понял, что прозрачная жизнь кончилась. Каждый раз, порывая с прошлым, Костя гитару свою прятал в шкаф, он считал ее греховным инструментом. Теперь он, значит, восстановил ее в правах.

— А кто у него там? Не девушка?

— Там у него дядя Личность, — грустно ответила Антонина Васильевна. — Хорошего не ждите.

Дядя Личность занимал большую комнату, но комната была пустынна. Ни вещей, ни людей. Мебель он давно продал и спал на голом матрасе. Жена и дочь от него ушли. Он сильно пил. Когда-то у него все шло хорошо, работал мастером на «Красном гвоздильщике», выпивал в меру. Потом его брат попал под трамвай. Тогда дядя Личность стал выпивать все чаще и чаще, и его стали понижать в должности все ниже и ниже. Теперь он работал на заводе «по двору», то есть подметалой, а в доме выполнял разные поручения. Это был тихий, добрый пьяница, он никогда не скандалил. Когда напивался, то ходил по квартире, негромко стучался в двери и тихо спрашивал жильцов: «Извиняюсь, личность я или нет?» Ему отвечали, что личность, и он вежливо кланялся и шел к следующей двери.

Когда я вошел в нашу изразцово-плиточную комнату, я увидел, что Костя возлежит с гитарой на своей койке, а за столом сидит дядя Личность. Одна поллитровка водки была уже пуста, другая опорожнена наполовину. В воздухе плотно стоял табачный дым. Плаката с самоагитацией против алкоголя на стене уже не было. ОППЖ (Обязательные Правила Прозрачной Жизни) тоже были сорваны со стены и валялись на плитках пола, среди окурков.

— Костя, значит, кончилась прозрачная жизнь? — обрадованно спросил я.

— Ну ее к черту! — сердито ответил Костя и, тронув гитарные струны, запел громким, но сиплым голосом:

Эх, да пусть играют бубны,
И пусть звенят гитары,
Сегодня цыгане, и сердце мчится вдаль
Пляшите, смуглянки,
На родной, полянке, —
Для молодой цыганки мне ничего не жаль!

Костя пел с воодушевлением, и дядя Личность подпевал ему несмелым тенорком, а сам поглядывал на меня — ждал, когда я выпью и стану нормальным человеком.

— Пей, Чухна! Наливай себе по потребности! — вскричал Костя. — Довольно мы пили детский плодоягодный напиток! Будем пить водку! Я жестоко ошибся в ней!

— В ком в ней? В водке?

— В ней, в ней? В Любе, а не в водке! Она оказалась малоинтеллигентной. Ошибка! Ошибка! Я ей: «Ты хочешь жить по „Домострою“ — а она: „Это что, стройтрест такой?“ Я ошибся в ней! — Костя схватился за гитару и запел „Стаканчики граненые“. Потом встал, подошел к столу, и мы с ним выпили; и дядя Личность выпил с нами, а потом, пошатываясь, вышел из комнаты.

Костя снова возлег на кровать. Но играть на гитаре он уже не мог. Он долго лежал молча, а потом вдруг громко заявил:

— Ребята, похороните меня под раскидистым дубом! — Когда Костя сильно напивался, он всякий раз завещал себя где-нибудь похоронить — и каждый раз в новом месте. Иногда под тенистой елью, иногда в горах, иногда в широкой степи. В прошлом году, когда он ошибся в интеллигентной девушке Нине, он просил бросить его труп в море, а сейчас вот ему понадобился раскидистый дуб.

21. Осенью

Опять начались занятия. На занятия теперь ездили мы вдвоем: я да Костя. В техникуме все было вроде бы по-прежнему. Но кое-что изменилось. Все прошлые грехи спали с меня, как шелуха. С Амушевского завода пришло в техникум письмо, подписанное Злыдневым, где было сказано, что работал я хорошо, и даже высказывалась благодарность в адрес техникума за то, что в нем прививают студентам чувство дисциплины и ответственности. Письмо такое писать было вовсе не обязательно, это была, по-видимому, инициатива Злыднева. А может быть, кто-то из техникума послал ему запрос и натолкнул его на это благое дело?

Однако, войдя в Машин зал, где опять висела свежая стенгазета, я прочел в ней заметку за подписью «Общественник». Заметка называлась так: «Один из лучших».

«В то время как учебная дисциплина в техникуме еще не поднялась на должную высоту и еще имеются случаи хронической неуспеваемости, а также случаи игры на занятиях в чуждую, антисоциальную игру „крестики-нолики“, мы имеем право гордиться отдельными передовыми студентами, которые высоко несут знамя нашего техникума. Честь и слава тем студентам, которые добровольно отправились на Амушевский завод, чтобы там наладить производство и поднять его на новую высоту! Одним из лучших является…»

Дальше шло мое имя и фамилия. На душе стало совсем легко. Я взглянул на Голую Машу. Она с одобрительной улыбкой глядела на меня с окна. За окном простиралась осень, шел дождь, падали листья. Два мокрых пятипалых кленовых листа налипли на спину Маши с улицы — а ей было хоть бы хны! Вид у нее был совсем летний, праздничный.

— Не стыдно глазеть на нее? — спросила меня подошедшая Веранда. — Ты бы лучше на Люську поглазел, девочка что надо.

Действительно Люсенда похорошела за лето. Но для меня это значения не имело. Никого на свете не было лучше Лели.

Теперь мы с Лелей встречались часто. Иногда я заходил к ней, но чаще мы назначали свидания на Большом под часами и потом шли бродить по городу. Иногда мы даже брали билеты в «Форум», хоть кино мы не так уж и любили. Но в кинозале было тепло, уютно, и на экране все время что-нибудь да происходило. Ведь можно не очень любить кино, но все равно смотреть на экран интересно. Потом мы выходили под осенний дождь и опять бродили по улицам до ночи.

Я провожал Лелю до дверей. В квартиру поздно заходить я не решался. Даже и днем стеснялся заходить — это все из-за Лелиной тети, Любови Алексеевны. Хоть она хорошо каждый раз меня встречала и человеком, видно, была добрым, но иногда она говорила со мной каким-то таинственным тоном, и я не знал, как себя вести. При ней я чувствовал себя в чем-то виноватым, будто я что-то скрываю, а она знает, что я скрываю, но делает вид, что ничего не знает. Мне ведь известно было, что она уверена, будто у нас с Лелей «очень серьезные отношения». А никаких очень серьезных отношений у нас еще не было. Мы только каждый раз долго целовались на лестнице.

Однажды Леля зашла в наше с Костей жилье, в нашу изразцово-плиточную комнату. Она пришла в новом коричневом пальто с капюшоном, обшитым по краям узенькой полоской меха. Костя был дома, он сразу же подскочил к Леле и помог ей снять пальто. Потом повесил его в шкаф, где висело, стояло и лежало все наше имущество.

— Леля, это — Костя; Костя, это — Леля, — представил я их друг другу.

— Вам надо сделать отдельную вешалку для пальто, — сразу заявила она. — А то тут в шкафу у вас и хлеб рядом, и тарелки, и все-все-все.