Сестра печали, стр. 26

Поднявшись на шестой этаж, я встал перед дверью квартиры №34. За дверью стояла тишина, там тоже все спали. Я подумал, что мог бы написать Леле записку, да не догадался взять с собой записной книжки. Но мне не хотелось уходить просто так, не подав никакого знака. Тогда я вынул из кармана расческу и опустил ее в почтовую кружку. Расческа громко звякнула, упав на жестяное дно, и я отпрыгнул от двери. Сердце забилось так, будто я только что бежал стометровку. Потом я, уже не спеша, пошел вниз, и мне уже не казалось, что меня могут окликнуть: «А что ты здесь делаешь?» Одно дело подниматься по чужой лестнице — другое дело спускаться. Ведь лестница, по которой спускаешься, уже не совсем чужая.

Когда я вернулся домой. Костя еще не спал. Он сидел над учебником неорганической химии, но книга была раскрыта все на той же странице.

— Зачем это ты учишь неорганику, ты же ее хорошо сдал? — спросил я.

— Человек должен учиться непрерывно, — важно изрек Костя. — Что именно изучать — большого значения не имеет. Нужно непрерывно тренировать свой мозг и вырабатывать в себе самодисциплину… А ты где таскался? Натирал асфальт? Искал уличных знакомств?

— Нет, теперь я не буду искать уличных знакомств, теперь это отпало. Я же тебе немножко писал про Лелю. Хочешь поглядеть на ее фото?

— Ну покажи, — снисходительно сказал Костя. — Наверно, мымра какая-нибудь. — Он с недовольным видом потянулся за фотокарточкой. Но когда вгляделся в снимок, лицо его прояснилось.

— Знаешь, Чухна, — подобревшим голосом произнес он, — я и не ожидал, что у тебя такой хороший вкус. Очень симпатичная девушка. И потом сразу видно — интеллигентная. Тебе просто повезло. Но неужели ты ей нравишься?

— Вроде бы да.

— Это даже как-то странно, — удивился Костя. — Такая симпатичная — и ты ей нравишься… Ты только посмотри на себя в зеркало.

— Да что я, урод, что ли! Ну ясно, не красавец, но и не урод ведь.

— Дело не в красоте и не в уродстве. Дело в интеллекте. Дело в малоинтеллектуальном выражений твоего лица, а также в заниженном моральном уровне. Тебе следует подтянуться. Ты, Чухна, неряшлив, ты выпиваешь, ты много куришь — тебе пора начать жить по-новому. Поставь, как я, точку на все, что было, и воспитывай в себе самодисциплину!

— Ничего, пожалуй, не выйдет у меня с этой самодисциплиной, — ответил я. — Я и сам чувствую, что Леля в сто раз порядочнее меня, но мне лучше не стать.

— Ты, Чухна, только начни и — главное — будь упорен. И потом, знаешь, я всегда помогу тебе своим личным опытом. У тебя всегда перед глазами будет живой пример.

— Так у тебя твоя эта прозрачная жизнь только пятый день идет. Еще неизвестно…

— Она будет идти и десятый, и сотый, и тысячный день! — отрезал Костя. — В этом ты можешь не сомневаться.

19. Вдвоем

На следующей день с утра стояла по-августовски теплая, пасмурная, но без дождя погода — самая моя любимая. Я никогда не любил ясных солнечных дней. Ясный день чего-то от тебя требует, хочет, чтобы ты был лучше, чем на самом деле, а ленинградский серенький денек как бы говорит: ничего, ничего, ты для меня и такой неплох, мы уж как-нибудь поладим. И вот встал я в восемь часов, тихо сходил на кухню, приготовил чай, тихо выпил два стакана — а Костя все спал. Он спал лицом вверх, и лицо у него было настороженное, будто он боялся, что кто-то вот-вот разбудит его и начнет допрашивать, не нарушил ли он правил новой жизни, не выкурил ли лишней папиросы, не поддался ли дурному влиянию друзей.

Тихо закрыв за собой дверь комнаты, я миновал коридор и безлюдную в этот час кухню, и, наращивая скорость, прыгая сперва через две, потом через три, потом через четыре ступеньки, ссыпался с лестницы, и, уже заряженный скоростью, ходко зашагал по тротуарным плитам. Шагать было легко и приятно, я обгонял редких прохожих, окна домов толчками двигались мне навстречу. Но когда я свернул на проспект Замечательных Недоступных Девушек, то есть на Большой, я вдруг подумал, что слишком уж спешу. Неудобно так рано заявиться к Леле: может, она еще спит, а может, еще только проснулась. И я затормозил, не спеша прошел мимо Симпатичной линии, побрел на бульвар, остановился у щита «Читай газету».

«Ленинградская правда» была только что наклеена, клейстер еще проступал влажными сероватыми пятнами. Кино: «Великан», днем — «Искатели счастья», вечером — «Любимая девушка». Новая школа на пр. 25 Октября (это рядом с ателье «Смерть мужьям»). «Зенит» победил «Металлурга» (Москва), счет 2:1… Артиллерийская дуэль через Ла-Манш… Спекулянт дровами получил по заслугам… Слет призывников Ленинграда… Две тысячи германских самолетов над Англией… На съемках фильма «Музыкальная история»… Учения ПВО в г. Красногвардейске… Отмена отпусков в румынской армии…

Тут кто-то легко тронул меня за руку.

— Леля! — удивился я. — Лелечка!.. Я только что о тебе думал.

— Ты же газету читал.

— Понимаешь, читаю газету — а о тебе думаю. «Зенит» у «Металлурга» выиграл — а я о тебе думаю, съемка фильма — а я все равно о тебе… А ты?

— Да, — ответила она. — Да. Я тоже о тебе… Это ты расческу в почтовый ящик бросил?

— Я. А что?

— Нет, ничего… Куда мы пойдем сейчас? Я вообще-то в магазин шла. Но, может быть, пройдем к Неве?

— Давай к Неве. — Я взял ее под руку, и мы пошли вдоль Большого. На Леле была темная кофточка и черная юбка много ниже колен, и в руке авоська из кусочков сапожной кожи. Авоську эту я уже видел, а все остальное было очень городское. И у самой у нее был какой-то очень уж городской вид, я не привык к ней такой. И какая-то независимость в голосе, в движениях, в походке, и рост выше — или это от английских каблуков? Мне вдруг показалось, что не так уж она и рада встрече со мной. Может, я хорош был для нее там, в Амушеве, а здесь, в городе, поинтереснее фрайера есть?

Мы свернули в безлюдный, тихий и мрачноватый Соловьевский переулок. Панели там были совсем узенькие. Мы шли по мостовой, направляясь к Румянцевскому обелиску, маячащему вдали. Леле неловко было ступать в своих городских туфельках по крупным выпуклым булыжникам, и она то теснее прижималась ко мне, то словно отшатывалась. Она рассказывала, что отец опять уехал, что уже послезавтра она начнет работать в чертежном бюро, что ее уже почти оформили, — а я слушал, и все время мне казалось, что она стала какой-то другой, и я ей, может быть, не так уж и нужен. Я невпопад отвечал на ее вопросы, во мне росла неловкость, готовая перейти в обиду, в отчуждение. «Не везет нам, гопникам, с порядочными», — вспомнил я слова Кости.

— Ты что?.. — спросила вдруг Леля, повернувшись ко мне.

— Как «что»? — сказал я. — Я ничего…

Она вдруг вырвалась от меня, стуча каблучками, неловко побежала вперед и стала лицом ко мне, бросив авоську наземь:

— Гражданин! Предъявите документы!

Я подошел к ней, и она положила руки мне на плечи. Глаза ее и губы были совсем близко. Но тут из обшарпанной кирпичной подворотни вышла старушка с толстой дымчатой кошкой на руках и внимательно, без осуждения посмотрела на нас. А кошка строго мяукнула. Мы подняли авоську и пошли дальше.

— Ну вот, — сказала Леля. — Знаешь, мне вдруг стало казаться, что ты меня позабыл.

— А мне показалось — ты меня позабыла. Я просто псих. Но теперь все, все хорошо.

— Да-да-да! Теперь у нас все хорошо, — повторила Леля.

Переулок стал казаться мне очень уютным — век бы здесь прожил. Но он уже кончился. Через чугунную калитку вошли мы в Соловьевский сад, под его старые деревья, и сели на скамью. Обелиск «Румянцева победам» уходил ввысь, в невысокое серое небо. Было тихо, только из музыкальней ротонды, как из рупора, порой доносились голоса мальчишек. Они разбились на две партии и, размахивая палками, играли в войну. С Невы иногда слышался гудок буксира.

— Когда мама была жива, она водила меня гулять в этот сад, — сказала Леля. — По субботам вот в этой ротонде играл красноармейский духовой оркестр. Они всегда играли что-то грустное, а я тихо сидела и слушала, и мне было хорошо-хорошо. Даже все на свете лучше казалось из-за того, что они грустное играют. Ты это понимаешь?