Нежные листья, ядовитые корни, стр. 60

3

– Мотя, пельмень ты контуженый! Что ты натворила!

Маша хлопотала вокруг Моти, намазывала ее кремом и смешно ругалась. Матильда морщила нос, когда прикосновение выходило особенно чувствительным, и старалась не улыбаться во весь рот. Елина могла бы крыть ее матом почище любого сапожника, но и тогда Мотя слушала бы ее ругань как музыку. Машка ее простила. Простила!

– Как можно было так себя ободрать? Как?! – в отчаянии воскликнула Маша, хватаясь за второй тюбик крема: первый скоропостижно закончился.

Ругалась она, чтобы скрыть растерянность. Вся Мотя представляла собой одну большую ссадину. По всей поверхности немаленького Матильдиного тела будто кто-то возил наждаком.

Это было не так уж далеко от истины. Битый час Мотя, забравшись под душ, соскребала грубой мочалкой с себя кожу. Не чувствуя боли, она ожесточенно стирала всю накопившуюся гадость, все молчаливое вранье, всю подлость, которую она держала в себе столько лет. Мотя очень постаралась забыть о том поступке, который совершила когда-то, но встреча с Машкой Елиной вытащила все на поверхность. Мотя ощущала себя невыносимо грязной.

– Я мылась, – прошептала она.

– Ты что, в ноль хотела себя смыть?!

Мотя ничего не ответила. Жаркий ошпаривающий стыд накапливался в ней с каждой минутой с того самого момента, как Елина, услышав обвинение в загубленной судьбе физрука, схватилась за ковш и принялась громить сауну. Этого Мотя перенести уже не могла. Выходило, что она испортила жизнь не только несчастному Гудасову, но и Маше.

Ее тошнило и одновременно ужасно хотелось что-нибудь сжевать. Если бы не попались орехи, Мотя грызла бы древесную кору. Что угодно! Когда челюсти ходили ходуном, становилось немного легче. Потом и это перестало помогать.

Вина, сидящая внутри острозубой крысой, исподволь кусала ее все эти годы. Когда подруга в глаза заявляла Губановой, что та проживает никчемную жизнь, Мотя не смела возразить, потому что в глубине души крыса поднимала голову и скалилась: «Это правда! Ты ничтожество!» Когда первый муж отказался платить алименты («У тебя мужик есть, это теперь его забота»), Мотя восприняла все как должное. Да, она не заслуживает хорошего отношения. И лишь в истории с Беллой Шверник в ней всколыхнулся протест, потому что Белка была в рядах тех, кто громче всего кричал, что это Елина состряпала анонимное письмо. От нее выслушивать оскорбления Мотя не соглашалась.

Наговорив Маше что-то по телефону, Мотя кинулась в сауну, забыв закрыть дверь и в спешке зацепив ногой телефонный шнур. Ее распухшая от рыданий физиономия так испугала служащую, что та безмолвно выдала два полотенца, не потребовав обычный залог в виде ключа от номера.

Физическая боль от содранной кожи ненадолго притупила душевную. Но Мотя хотела распарить свое уродливое тело еще больше, чтобы можно было соскрести все до белых костей.

– Это я оклеветала Гудасова.

Маша ладонью втирала прохладный крем ей в спину. Мотя не знала, от чего ей легче: от крема или от того, что она впервые смогла проговорить это вслух.

– Зачем, Мотя? – спросила Елина без всякого осуждения.

– Я была безобразная. Никому не нравилась. Даже учителя меня игнорировали: тупая Губанова, что с нее взять! А тут вдруг Андрей Ильдарович – такой добрый, такой заботливый… Не знаю, с чего я решила, что нравлюсь ему. Но это было такое счастье!

Мотино лицо вдруг осветилось мимолетной улыбкой. Даже этого короткого мига оказалось достаточно, чтобы Машу озарило сиянием чужой любви и она осознала, кем стал для отверженной девочки, бывшей для всех лишь предметом насмешек, единственный расположенный к ней взрослый человек.

– Я старалась заниматься как можно хуже, – сказала Мотя, уставившись на свои ладони. – Понимаешь зачем?

– Чтобы он дольше тебя тренировал?

– Да! Я хотела, чтобы это продолжалось до конца школы! И мне казалось… Я думала…

«Ты думала, он тоже этого хочет. А потом Гудасов объявил, что с него хватит».

– Он сказал, я на большее не способна. – Бесцветный Мотин голос звучал еле слышно. – Что он сдается. Опускает руки. Говорил, что это он виноват, но я-то понимала, что это на самом деле означает… Он больше не хотел меня видеть.

«И тогда ты сделала самое ужасное, что подсказывало тебе оскорбленное самолюбие».

– Я не представляла, что потом начнется такое! Что его затравят! Что тебя… обвинят… и тебя тоже…

Последние слова Матильда выкашливала из себя.

Маша присела перед ней на корточки, и та закрыла лицо багровыми ладонями. «Бедная, бедная моя Мотя. Почему нельзя вернуться на двадцать лет назад, встряхнуть твоих родителей за шкирку: любите, любите сильнее свою дочь, с любовью нельзя переборщить! Почему нельзя прикрикнуть на Гудасова: что ты творишь? Неужели ты не видишь, как она смотрит на тебя? Где твое чутье?»

Почему нельзя остановить Рогозину? «Жри свой бутерброд!» Маша до сих пор помнила общий дружный хохот. «Я не смеялась. Но я ничего не говорила тем, кто смеется».

– Я тебе все испоганила, – глухо сказала Мотя. – А уж Гудасову…

– Мотя, послушай, – тщательно подбирая слова, начала Маша, стараясь подражать интонации Макара, – ты, конечно, центр вселенной, пуп земли и все такое. Но надо бы и меру знать в своей мании величия.

Мотя отняла руки от лица. Покрасневшие от лопнувших сосудов глаза остановились на Маше.

– Я – пуп земли? – прошептала она. Даже удар хлыстом не поразил бы ее сильнее, чем несправедливое обвинение. Она – пуп? Она – ничтожество!

– Пуп, – упрямо повторила Маша. – Это ты так думаешь. Полагаешь, достаточно подростку написать анонимное письмо – и все, жизнь оклеветанного человека сломана? Разве больше в этом никто не участвует?

– Ты о чем?

– О журналистах, кропавших статейки! О школе, которая не заступилась за своего педагога с прекрасной репутацией. О придурковатых мамашах, которым только и требовалось, чтобы кто-нибудь крикнул: «Ату его!» – Маша в гневе повысила голос. – О тех шакалах, которые избили пожилого человека на основании одних лишь пасквилей в газетах!

Мотя часто заморгала.

– Хватит присваивать себе все лавры, Матильда! Где был директор школы, когда у него под окнами бесновались истеричные дуры? Где были те самые ученики, с которыми он столько лет нянчился как с родными?! А милиция, не желавшая искать ублюдков? А родители школьников?

– Они не хотели связываться с педофилом!

– Черта с два! – гаркнула Маша так, что Мотя вздрогнула – она и не догадывалась, что в Елиной может прорезаться такая голосина. – Про ту мелюзгу все знали, что они врут! Просто никому не захотелось копаться в дурно пахнущей истории!

– Потому что была анонимка! – завопила в ответ Мотя. – Моя, моя анонимка!

– И ни одного доказательства! С каких пор анонимные письма – это готовый приговор?

Маша перевела дыхание.

– Я не хочу сказать, что ты не виновата. Ты виновата, Мотя. Это был плохой поступок, бесчестный. Но ты не смеешь взваливать на себя всю ответственность за то, что в конце концов случилось с жизнью Гудасова. Те люди, которые хором приговорили его, виновны не меньше тебя.

Она дружески взяла в свои руки ее ладонь – теплую, мягкую от впитавшегося крема.

– И прекрати себя грызть. Столько лет самоедения – достаточная расплата за одну подростковую анонимку.

– А за тебя? – шепотом спросила Мотя.

Маша нахмурилась, не понимая.

– Когда обвиняли тебя, я молчала. А тебя… тебя выгнали из секции! Я знаю, мне Стриж говорила! Ты потом заболела! Я видела, как ты плачешь, я хотела тебя утешить, но… но… Я струсила! Я боялась!..

«Ну конечно, она боялась, – подумала Маша. – А после того, как Гудасов попал в больницу, признаться стало и вовсе немыслимо. Это означало расписаться в том, что из-за тебя его уволили, из-за тебя избили, травили, пытались сжечь. Неподъемная ноша даже для очень бесстрашного взрослого. А тем более – для перепуганного подростка».