Звезды над Самаркандом, стр. 295

Тимур заворочался на своем коврике и неосторожным движением потревожил больную ногу. Острая боль так его резнула, что, по давней привычке, левой ладонью он быстро зажал рот. Сощурил глаза.

Но Ибн Халдун не успел понять это движение руки, как Тимур уже уперся этой ладонью в коврик, пытаясь поудобнее поставить ногу.

— Сколько поколений?

— Каких? — не понял Ибн Халдун.

— Сколько поколений кочевников, завоевав, владеют завоеванным?

— Три или четыре. Столько я насчитывал каждый раз, когда случалось посчитать.

— Это у магрибских султанов.

— И у вас тоже. Ваш Чингисхан был счастлив сыновьями. А где его просторнейшая империя? А где его правнуки? Потомок Чагатая… Я его видел, султана Махмуд-хана. Мужественный человек. Но он в вашем стане. Своего у него нет. То же в Золотой Орде: Батый был силен, а его внуками уже играют кочевые вожаки. Случалось, трое, четверо из потомства Батыева дрались между собой, служа кочевникам. Дрались за жалкую власть в тесной стране. Ныне там, говорят, чингизид Тохтамыш-хан правит лишь уздой своей лошади, больше ничего у него не осталось.

Тимур молчал.

Ибн Халдун продолжал:

— Многие тщатся подкрасить свою историю. Но истину не утаишь. Всегда есть те, кто знает правду.

— Некоторые страны далеки, и своя правда там виднее.

Ибн Халдун:

— О! Правители любят копаться в чужом мусоре, а у себя дома не видят жемчуга. От них события дальних стран известны историкам подробнее, чем свои: свою истину часто таят.

Опять помолчали.

Ибн Халдун улыбнулся:

— Вот вам и Золотая Орда. Батыево племя…

— А вы хорошо знаете ордынские дела. Откуда?

— Я даже писал о них в своей истории.

— Не слышал еще всей вашей книги.

— В Фесе ее переписывают, но по-арабски.

Тимур нахмурился и замолчал.

Вдруг он кинул на Ибн Халдуна такой тоскливый, кажется, подернутый слезой взгляд, что историк растерялся: показалось, что Тимур что-то сейчас скажет, чего никогда не говорил, но что наболело в нем больше, чем многолетняя боль в коленке.

— Это что же, мой сын, потом внук, наконец, сын внука… И на том конец? Этому учит ваша книга?

— О амир! О милостивый амир! Моя книга не учит, она только описывает дела людей и судьбы народов.

— Дела и судьбы? Это красиво сказано. Но быть этого не должно! Я побуду один. Такую книгу выбросить бы, чтобы никто так не думал. Я побуду один.

Он опять опустил глаза, и тогда историк понял, что надо уйти: он уже знал, что такие раздумья могут вызвать у Повелителя неудержимый гнев. И нельзя предвидеть, не на историка ли он обрушится. Но известно, что еще хуже бывает, когда гнев остается в душе Повелителя Вселенной: тогда он затаится до случая и не приведи аллах в тот день быть там, где грянет этот злой случай.

Ибн Халдун откланивался, но Тимур, казалось, не видел его.

Ибн Халдун вышел.

3

Нух отвел мамлюка в хан к персу. Сафар Али дал ему жилье, достойное собеседника султанов, хотя мамлюк сетовал, что тут ему и тесновато, и темновато. Он и не думал вспоминать, сколь темно и тесно жилось ему за несколько часов до того.

К вечеру того же дня к Сафару Али из дамасских узилищ прибыли остальные мамлюки, все из уцелевших, ныне по заступничеству Ибн Халдуна отпущенные. Их осталось девятеро, приближенных старого Баркука. После его смерти по его завещанию они опекали и растили нынешнего султана.

Был бы жив Баркук, не выпало бы от Тимура пощады никому из Баркуковых соратников, ныне же щадил, может быть, втайне ища от них себе доброй славы, похвалы его милосердию: пусть, мол, в Каире знают, сколь Тимур великодушен.

В тот вечер, наконец оставшись один, Тимур сидел, прислонившись спиной к большой кожаной подушке.

Комната, когда в ней не осталось книг, а только осиротевшие ниши, выглядела невзрачно. Не мрачно, но и ничем не радостно.

Чтоб скрасить пустоту стен, на каждой стороне догадались повесить по большому круглому щиту, как это делали в походных юртах. Щиты из добытых здесь, с какими уже давно из-за их тяжести не ходили в битву. Из четырех один был серебряный, выкованный мастером в древние времена, служивший каким-то царям для праздничных выездов.

Когда от внесенных светильников по почернелому серебру поплыли маслянистые отсветы, как позолота, Тимур вгляделся в этот щит.

Ему увиделось там изображение человека не то в длинном панцире, не то в коротком халате с широкими поперечными полосами. Человек с длинным плоским туловищем, на совсем коротких ногах, с воздетыми вверх руками.

Что он делает? Почему воздеты его кривые руки? И где этого человека с длинным туловищем и кривыми руками Тимур уже видел? Где?

Задремывая, уже в полусне он вдруг отчетливо вспомнил длиннотелого человека: то был спешенный воин, кинувшийся один против конницы изменника Кейхосрова, когда та конница мчалась на шатер Повелителя, чтобы схватить и низвергнуть. Тот воин по имени Хызр-хан один остановил их, схватив узду и, ударившись в грудь передового коня, присев, повиснул на узде и тем заставил испуганного коня споткнуться и рухнуть. Тимур возвеличил, приблизил воина, поставил его тысячником… Но кто это отчеканил его на древнем щите?

Сон отпал. Тимур встал и, подняв с ковра кованый медный светильник, подошел поближе к щиту.

На щите оказалась вычеканена сеча конных воинов в пернатых шлемах. Но никакого пешего воина среди них не нашлось: издали воином выглядел вздыбленный конь.

Досадливо запрокинув голову, Тимур проворчал с укором:

— Вот те и Хызр-хан!..

Постоял, разглядывая щит, прислушиваясь к дождю, зашумевшему снаружи.

Рука устала держать светильник.

Тишина и отстраненность книгохранилища казалась Тимуру уютной: тут было можно укрыться не только от непогоды, но и от многолюдья, от повседневной суеты, не затихающей, пока поход продолжается, а поход продолжается и в те дни, когда войска приостанавливаются, чтобы отдышаться.

Опустив на пол тяжелый светильник, где на гранях поблескивала сквозь черноту желтая медь, он вышел в тесный переход, боком протиснулся в галерею дворца и оттуда, из темноты, увидел внизу, во дворе, под фонарем у раскрытой двери двух стражей, рослых барласов. Они, заслонившись от дождя, прижались к стене по обе стороны входа, а дождь гулял по всему померкшему, обезлюдевшему двору.

Тимур пошел неприметно, одиноко прогуляться в потемках, вспомнить мысль, мелькнувшую при взгляде на щит. Он еще не понял ее, но она чем-то встревожила его.

Едва он вступил в длинную галерею, где, как и при Фарадже, то поникал, то, очнувшись, вздрагивал маленький огонек в большом фонаре, под Тимуром, взвизгивая, как при пытке, заголосили половицы.

То они запевали, то стонали под ним, а он уходил дальше, мимо больших горниц, куда никого не поселили, дабы никто не тревожил его здесь.

Чем дальше он шел, тем сильнее сказывался запах нежилых комнат: пыль, гнилое дерево, проникшая снаружи гарь, соединившись, преобразились в благоухание дворца, в своеобразный, особенный приятный запах. Каждое жилье пахнет неповторимо. Устоявшийся воздух дворца благоухал. Так, случается, из ветхих, тленных дел человека складывается его нетленная, благая слава.

Когда, постепенно успокаиваясь, Тимур задумался, пытаясь понять, чем же обеспокоил, озадачил, огорчил и встревожил его безмолвный серебряный щит, половицы смолкли. Либо он перестал их слышать.

То останавливаясь, то уходя к пустым дальним горницам, он вдруг понял: это Хызр-хан, вспомнившись, навел его на раздумья — тот тогда грудью о конскую грудь ударил во имя верности, во имя воинского долга.

И снова с укором, будто рядом кто-то слушал, проворчал:

— Силой не возьмешь преданность…

Он вернулся к фонарю, мерцавшему над лестницей.

Внизу у входа под нижним фонарем по-прежнему стояли стражи, глядя на дождь, и покачивались, переминаясь с ноги на ногу, как медведи.

Как ни тяжело было сойти по крутой лестнице, Тимур пошел вниз, упираясь ладонью в холодную стену, натруживая больную ногу.