Звезды над Самаркандом, стр. 275

После стольких побед, суровых расправ с непокорными народами, когда уже давно впереди походов шел его могущественный союзник — слава, вселяющая ужас в сердца врагов, вдруг явились какие-то дудочники и безнаказанно уничтожили, изрубили, испронзили столько мирозавоевательных воинов, сколько гибло лишь в самых жестоких и долгих битвах. Как это после множества походов по всему миру здесь, на тесном проселке, городские гуляки, плясуны показали перед всем светом, что ничуть не боятся, даже когда на них надвигается сам Меч Аллаха! Не боятся, не носят в себе ни смущения, ни страха. «Ну и Дамаск!»

Но враг исчез, истаял в пыли и сумерках. Мирозавоевательное воинство остановилось среди дороги. Кто где остановился, там и стал на ночь.

Место было негодное для стана, но до удобного места, заведомо высмотренного и подготовленного бивака, до ночи нельзя было поспеть, да и обширное пространство, заваленное мертвыми и ранеными, стонущее и взывающее к живым и здравым, нельзя было перейти и покинуть.

Пришлось перестоять ночь рядом с этим полем, порой улавливая в зовах и жалобах знакомые голоса. Но прежде рассвета в это поле заказано было ходить: опасались ночных засад, ловушек, коварных каверз.

Дымили костры. Боязливо прислушиваясь ко всем шелестам, шорохам и голосам ночи, десятки тысяч людей лежали, не ставя юрт, шатров, палаток, даже шалашей не воздвигнув, лежали прямо на земле, на старом тропинистом пути среди колючек, верблюжьих костей, всякой нечисти. Не спалось. Что-то угрозное мнилось всю ночь.

Недоспавшие, недобрые встали к рассвету.

Пошли прибирать поле.

Своих снесли к разрытым могилам. Хоронили, как мучеников, в тех одеждах, какие на ком оказались в смертный час. К обозам повели раненых. Кому было потяжелее, тех отволокли в холодок, в кустарник, чтоб умирали в стороне от толчеи.

Для павших дамаскинов тоже нарыли ям. Как их хоронить, не знали. Между ними были и христиане, и шииты, а то и иудеи: они там, в Дамаске, сжились вместе, вместе и встали за общую жизнь. Кого как хоронить, не разберешь. Решили так: заодно они напали, заодно их и зарыть.

Но когда приступили к телам, раненых по обычаю добивая, немало пришлось поудивляться. У одного в бороду глядишь, вплетены ниточки бирюзовых бусинок. У другого ногти оказались позолочены. Он лежал навзничь, раскинув руки. Пригляделись, видят — ладони у него накрашены киноварью, а ногти позолочены. Эту позолоту жаль было кидать в яму, но никто не знал, как ее соскоблить с ногтей. Вдруг внимание привлек чернобородый, какой-то весь синий мертвец. Под разодранным воротом сверкнули на шее дорогие бусы золотые шарики вперемежку с агатовыми. Оказалось, трое бус надето у него на шее. Их, воровато озираясь, быстро сняли, но задумались: откуда он их столько набрал? Накрал? Надобычил? А где? Ни до каких полонянок дамаскины не поспели добраться, никакой добычей не потешились. Видно, мимоходом где-то своих пограбили. А ежели было у них это заведено, могло и на многих прочих шеях оказаться всякое добро — бусы ли, драгоценные цепи ли, да за щеки могли позасовывать всякое серебро и золото. Никому невдомек было пристально оглядывать у них шеи или шарить пальцами за щеками. И что ж теперь делать? Хоть лезть самим в яму да переглядеть там всех снова, всех сброшенных туда! Но шарить в ямах не решились, даже когда у некоторых павших воинов султана Фараджа опять нашлись на шеях бусы и мешочки на тесемках, а в мешочках — лалы, смарагды, золотые динары, исчерченные угловатыми письменами.

И прежде чем с поля боя на всю округу понесло смрадом и тлением, войско Тимура пошло дальше на Дамаск, минуя поле битвы, где стояли какие-то молчаливые сотни. Косяки пленных. Табун лошадей, захваченных у врагов.

Испарения над землей протянулись пластами тумана, неподвижными, тяжкими.

Войско без устали шло, торопясь подальше уйти отсюда.

Наконец повеяло горной прохладой. Чистым ветерком.

Над Азией, не угасая, горело, голубело небо. И, как длинноногие страусы, бежали курчавые облака.

Еще сияет день, а уже столько пройдено, столько свершено и задумано, столько оставлено позади, что, идя вперед, многие из воинов подумывали: далеко, однако, как далеко, в экую непроглядную даль зашли они, оставив где-то позади, в недосягаемом далеке, каждый что-то свое сердечное, к чему бы надо вернуться, ибо иначе и незачем было ходить в эту даль.

Думал и Тимур в тот день о родных местах, о какой-то стене под деревьями, где рядом журчал прохладный ручей, перекатывая по дну разноцветные камушки. Там и смышленый внук с карими приглядчивыми глазами, с озорным ломким голоском: «Дедушка!»

Далеко зашли. И, как сама вселенная, растянулась горами и предгорьями Азия.

И небо над Азией что ни день, то голубее…

А войско, сжимая копья или поводья, шло, и удивительно было, что в этот день оно шло, безмолвствуя, что в этот день не было кругом гула, как в море, от сливающихся воедино голосов. В этот день никому не хотелось говорить, и едва ли было когда-нибудь, чтобы войско шло среди дня в таком безмолвии все глубже и глубже в неведомую страну.

Слезы подкатились к горлу Тимура, когда в этот день он особенно, как не бывало прежде, почувствовал, сколь велик мир, что весь сияет, вздымает синеву небес, громоздит груды гор, торопит речи речек и длится, длится, как жизнь, которая была бы хороша, когда б длилась столь же, сияя, не угасая, не гнетя заботами, не грозя концом… Так длинна дорога. Так коротка жизнь.

И среди сияющего дня, запахнув свой пасмурный халат, он тосковал, сжимая коленями бока коня и не чувствуя никакой охоты куда-то еще идти, брать Дамаск, чего-то еще желать.

Он по себе понял, что ни у кого в его войсках нынче нет охоты лезть на крутые скользкие стены города, биться, некому загореться той яростью, которая, как в любви, завершается либо наслаждением, либо мраком.

Эта битва на пути что-то сломала в людях. Они не смогли бы пойти на новую опасность. Им надо отстояться.

И когда наконец они не широкой, каменистой, но зеленой долиной между горами вышли к Дамаску, Тимур приказал становиться станом, чтоб взять город не приступом, а осадой, понемногу, день за днем успокаиваясь, ибо явилась нужда отдышаться.

3

В то раннее утро, после ночи, когда поход Тимура подступил к стенам Дамаска, а в городе каждая тревожная весть сменялась другими, еще более тревожными, когда, казалось, в городе все подготовлено и больше уже нечего сделать, Ибн Халдун отпустил советников, всю ночь толпившихся в залах дворца Каср Аль Аблак, всю ночь прибегавших к нему одни с вестями, другие с настойчивыми просьбами, иные с торопливыми советами.

Оставив их спорить между собой, Ибн Халдун неприметно ушел через низенькую дверь, некогда служившую здешним султанам для перехода в гарем. Горницы, где некогда обитали девушки, пустовали. Минуя их, Ибн Халдун, как всегда в это раннее время, пока солнце касается лишь верхушек деревьев, оставляя в их сени синеватопрозрачную тень, вышел в дворцовый сад.

Огромные, может быть тысячелетние, деревья поднимали ввысь зеленые, почти черные кроны на необхватных белых стволах.

Он присел под деревьями на узкую мраморную плиту, истертую и розоватую, где садился каждым утром, пока жил здесь.

Воздух был свеж. Слуги принесли в тяжелых медных кувшинах теплую, как парное молоко, воду, и широкоплечий гибкий суданец Нух — раб, купленный давно, еще на кейруанском базаре, привычно и ловко совлачил с Ибн Халдуна одежду, дав взамен лоскуток, коим историк прикрыл ту часть, которую не следует выставлять напоказ, ибо известно, что аллах все видит.

Эту теплую воду лили на Ибн Халдуна, а черный Нух не просто умело, а как-то умно и уверенно растирал хозяина под скользкими струями.

Помытый, покрытый свежей простыней, Ибн Халдун поднялся и отошел к дереву, глядя, как подвижный Нух досуха вытирает мраморную плиту, где историк лежал, когда мылся. Одинокий мраморный порог, хотя вокруг не видно было ни лестниц, ни других ступеней, ни дверей, куда мог бы вести или некогда вел этот розоватый порог.