Звезды над Самаркандом, стр. 140

— Не скажете ли вы, куда девался…

— Уходи отсюда, сынок. Нету, нету для тебя тут товара. Дорог мой товар. Не подойдет тебе. У привратника на своем дворе попроси кувшин. Он тебе даром отдаст. Иди поскорей, да никуда не сворачивай. Да не заговаривай ни с кем.

К Хатуте вернулась его прежняя душа: он среди врагов, не прогуливаться явился он в Марагу. Его торопят. Может быть, на новое дело.

«Вот оно в чем дело! Приметный халат! А я верил… верил! Разве врагам верят?»

Он шел прежней походкой, не торопясь; шел, прогуливался по этим рядам, а душа его рвалась, словно беркут, хотя и привязанный к его руке, но уже бьющий крыльями для нового полета.

В воротах постоялого двора он не сразу повернулся к привратнику, а, как бы вправляя ногу в спадавшую туфлю, шепнул:

— К вам послали. Кувшин для меня у вас.

— Я знаю. Пойди полежи. Я потом позову.

Несколько воинов вывели во двор из-под навеса заседланных лошадей. Наскоро проверяли подпруги, подтягивали ремешки у притороченных к седлам вьюков. К ним из опустевшей кельи вышел Аяр.

Хатута вдруг вспомнил: это голос Аяра он и слышал на рассвете! Но сейчас он, отвернувшись, прошел мимо и затворил за собой дверь. Он слышал, как застучали копыта коней, тронувшихся в путь.

«Отчего на гонце нет гонецкой шапки? Не знай я его в лицо, так и не догадался бы, что сам царский гонец изволил проследовать городом Марагой…»

В нем расслаивались, как расходятся два ручейка, два чувства: теплое, хорошее чувство к собеседнику в трудные дни, пережитые в гонецкой юрте, и неприязнь к верному слуге хромого повелителя, к этому ловкому гонцу, понабравшему всяких изделий у нищих медников и…

Он думал, чем бы еще попрекнуть Аяра. И тут же вспомнил его быстрые, сказанные без жалости, но полные участия и тревоги за судьбу юноши, предостерегающие слова на базаре.

Чувство к Аяру двоилось. А дороги их уже разошлись, может быть, на долгие годы, может, на вечные времена. У тех впереди Самарканд. А у Хатуты… А что у Хатуты? Ведь в этом халате он сам как беркут: и под куколем, и на цепи. А конец цепи — в крепкой руке хромого хозяина. Теперь он это понял.

Девятая глава

ШИРВАН

Дождь шумел над Шемахой. Косые струи смывали пыль с деревьев, мутные ручьи, пенясь, мчались вниз по ступенчатым переулкам.

Базар обезлюдел. Разносчики со своими лотками и корзинами попрятались и стеснились под сводами каменных рядов, в узких крытых переходах, в нишах бань и мечетей.

Купцы, поджав ноги, отсели поглубже в свои лавчонки, глядя, как вода размывает глинистые карнизы их торговых лачуг.

Кое-где навесы, укрывавшие базар от солнца, не выдержали дождя, протекли; струи, похожие на ржавые мечи, ударили по укрывшимся. Вскрикивали, бранились, смеялись, толкались шемаханцы, отшатываясь от этих мечей.

Никто не смотрел, мало кто видел, как, накинув халаты на головы, сгорбившись под тяжестью ливня, въехали в Шемаху Халиль-Султан и сопровождавшие его воины.

Но Ширван-шах Ибрагим с утра поглядывал через стрельчатую бойницу своей башни в ту сторону, откуда мог бы прийти Тимур, откуда теперь ждали его внука, чей приезд означал, что Тимур не собирается сюда сам, что на сей год этот гость милует сады Ширвана.

Отступив от бойницы, Ширван-шах опускался на ковер и, подсунув подушку под локоть, перебирал четки, раздумывая.

«Если Тимур сюда не жалует, шел бы мимо своей дорогой. Что он задумал? Зачем послал сюда любимого внука? Что несет нам этот высокий гость?»

Он уже дважды за это утро ходил вниз, в комнаты, где сидели писцы и куда по разным делам являлись приближенные. Ширван-шах не любил голые стены полутемных приемных комнат и, решив дела, спешил обратно наверх.

Побывал он и на женской половине, подышал опасным, как благоухание дурмана, теплом этого уюта, полного нежных запахов.

Но в то утро нигде ему не сиделось. Только здесь, в башне, откуда видна дорога на Марагу, он чувствовал себя на месте, как единственный дозорный своего народа, ныне разбредшегося по всей стране. Он поглядывал вдаль с той смущенной тревогой, какая появлялась у него всякий раз, когда в Баку, с высоты Девичьей башни, случалось вглядываться в приливы и прибой зеленого Каспия.

Перебирая четки, сидя в сухом тепле, под неукротимый шум дождя он разглядывал большой темноватый кубинский ковер. Он любил ковры своей родины, донесшие ее славу через весь мир до дворцов Венеции и торговой Генуи, до сумрачных покоев Брюгге и Дельфта в далеких Нидерландах, до снежной Москвы, до белых палат господина Великого Новгорода. Искусные руки ткачих даже в эти тяжкие годы ткали ковры и в людной Гандже, и в уединенной Кубе, и здесь, в Ширване, и в Казахе, и в Карабахе.

«В Карабахе?.. — Ширван-шах насупился. — В Карабахе теперь едва ли до ковров бедным девушкам…»

Ему рассказывали, как там, в горном маленьком селении, воины Тимура ворвались в лачугу и застали девушку, кончавшую ткать ковер. Ей мало оставалось до конца работы. Большой прекрасный ковер был почти готов. Воинам было привычно хватать девушек и для своих утех, и для рынков, где на них всегда было спросу больше, чем на любую другую воинскую добычу. У нее в руке оказалась большая игла, и девушка воткнула ее в горло первого воина, тронувшего ее. Тогда другой зарубил ее.

Она упала на ковер, и завоеватели поленились снимать со стана тяжелый ковер, залитый кровью. Но эта гибель мгновенно стала известна всем жителям, таившимся среди камней. Они в едином порыве кинулись на обидчиков, и никто не ушел от народного гнева.

Девушку они завернули в окровавленный ковер и в этом тяжелом драгоценном саване погребли ее среди родных скал.

Говорят, нынче нет мстителей, столь неуловимых и столь беспощадных, как эти мирные горцы, вдруг прозревшие для святой мести.

Ковры Азербайджана… Тонкие узоры, перенятые у своей цветущей земли, у ее садов и стад. В Гандже ткут изображения животных — верблюдов, баранов, зверей, — окружая их сплетением родных растений; эти ковры нелегко читать, хотя их изображения крупны и краски ярки; пятна различных красок, как бы споря друг с другом, сплетены в ганджинском ковре в столь крепкое единство, что и ссорясь между собой не могут расстаться. Карабахские соединяют на своем поле как бы пятна солнца, из-за гор упавшие на цветущие луга. Тебризские золотисты, и рисунок их затейлив, тонок и требует от девушек долгого, прилежного труда…

Ковры Азербайджана. Они не столь строги, как туркменские, не столь сложны, как иранские, но они ласковы, пышны, нарядны, как азербайджанские царевны.

«Тебризские золотисты… Тебриз, Урмия, Марага… теплые земли родины, отторгнутые нашествиями кочевников, правителями, явившимися с диких кочевий… Настанет ли время срастить эти разорванные части одного тела?..»

И опять Ширван-шах Ибрагим вставал взглянуть на дорогу из далекого Тебриза.

«Надо переманить гостей сюда, к себе. Хозяину в своем доме легче направлять мысли и желания своих гостей. Здесь нам легче разглядеть их тайные помыслы…»

Наконец он увидел их. Он не был зорок, да и дождь засекал всю даль косыми струями. Но он сразу опознал их, заметив, как легко они, даже под дождем, сидят в седлах, словно парят над бодрой поступью своих коней.

Въехав на взгорье, где стоял дом Курдай-бека и у ворот толпились его промокшие стражи, Халиль-Султан увидел, как между раздвинувшимися людьми протиснулся вперед сам Курдай-бек, еще сухонький, в свежем лощеном халате, только что надетом по случаю высокого гостя. Видно, Курдай-бек не успел даже опоясаться мечом, как надлежало воину, выскочил нараспашку, как купчишка, а не как военачальник, облеченный доверием повелителя в коварном Ширване. Это обидело Халиля: «Мог бы и за город выехать меня встретить, не размок бы!»

В назидание беку он не сошел у ворот, чтобы принять поклоны хозяина и выслушать его приветствие, а, отодвинув Курдай-бека грудью своего коня, въехал во двор. Следом за ним въехали и его спутники. Курдай-беку пришлось бежать между конями гостей, чтобы поспеть к стремени царевича, когда он пожелает спешиться.