Имя для птицы или Чаепитие на жёлтой веранде, стр. 6

Пропустив трамвай, мы вышли к гранитному спуску, что вправо от моста. Здесь стояли два каменных домика: один – уборная для людей, а другой – водокачка для лошадей. Из окошечка водокачки торчала железная труба, вода тихо лилась в каменное корыто.

По граниту набережной, отделенные от реки черными цепями на черных столбах, мы шагали по направлению к Горному институту. Няня крепко держала меня за руку. У берега стояли корабли и пароходы. Мне запомнился один небольшой серый корабль; на баке его, на чистых желтоватых досках палубы лежали большие, круглые, блестящие медные мины. Много позже, вспоминая виденное, я догадался, что то были не мины, а водолазные шлемы. Еще удивился я пристани: стоит на воде дом – и не тонет! Запомнилось и то, что на набережной было людно, куда оживленнее, чем на улицах, упирающихся в нее.

Дальше все из памяти выпало, и помню только кусок пути, по которому мы возвращались домой, – на этот раз не по Шестой линии, а по Восьмой. На самом углу Большого проспекта я остановился, схватил няню за руку и сказал:

«Война, война!» – кричит народ,
И пули льются с аропланов!

Это накатило на меня неведомо откуда, этого я не слыхал ни от кого, да и сам за секунду до этого не думал ни о каких пулях и аэропланах.

Няня немножко удивилась и даже, кажется, огорчилась. Она нагнулась ко мне, сказала что-то ласковое, успокаивающее, и мы пошли дальше.

8. Прыгуны и феи

То, что запомнилось мне из раннего детства, – это только отдельные разрозненные световые точки, мерцающие где-то на темном дне памяти. И хоть все, естественно, происходило в хронологической последовательности, но для меня эти световые точки лежат как бы на единой временной плоскости. Как будто все произошло одновременно – словно залп в одну мишень, мгновенно усеявший ее попаданиями. Позже, с шести-семи лет, события и впечатления помнятся мне уже в чередовании, в развивающейся ступенчатой постепенности. И хоть многие ступени обрушились в забвение, однако последовательность оставшихся – сохраняется.

Но сейчас я веду речь о раннем детстве. Я не пытаюсь соединить эти мерцающие точки воспоминаний черточками домыслов в единое целое.

Помню, что вскоре после того, как я стал ходить в детский сад, няня уехала к себе в деревню, – голод давал себя знать. После ее отъезда мы остались в квартире втроем – мать, бабушка и я. Вскоре прибавился еще один человек – дядя Костя, брат матери. Единственный в семье, где все мужчины много поколений подряд были военными, он перед самой войной окончил штатское училище правоведения и уже во время войны прошел какие-то краткосрочные офицерские курсы, командовал сперва пехотным взводом, потом ротой, а после революции служил недолго в Красной Армии. Все эти подробности я узнал много позже, и много позже услыхал его рассказы о войне, а также о том, как он был срочно мобилизован в 1921 году и принимал участие в подавлении Кронштадтского мятежа.

Вскоре население квартиры снова пополнилось: в одну из пустующих комнат вселили моряка. Не знаю, в каком он был звании, помню, что это был спокойный, коренастый человек. Иногда он делился с нами хлебом. Никаких коммунально-квартирных конфликтов с ним не возникало. В те времена вселение в полупустующую квартиру воспринималось основными жильцами не как зло, а как благодеяние: вместе не так страшно. Ведь многие квартиры и даже целые дома пустовали. Люди жались друг к другу.

По ночам жильцы дома поочередно дежурили у подъезда. Дядя, мать и даже бабушка уходили иногда по разнарядке «караулить дом». На трех-четырех дежурных давалась одна винтовка и несколько патронов. Это делалось для борьбы с налетчиками. Ночных налетов на квартиры тогда было, по-видимому, много, но несравненно больше было разговоров о них. Газеты печатались нерегулярно, да не все их и читали, – зато слухов ходило хоть отбавляй. Когда нас посещали родственники или знакомые, то чаще всего речь велась о налетах – там-то, говорят, квартиру ограбили, и там-то, и еще где-то.

Особенно любила приносить такие известия Августина Ивановна, бывшая мамина бонна. Эта пожилая дама всегда являлась с большой черной кожаной сумкой. Попивая возле буржуйки морковный чай, она перечисляла налеты, случившиеся на Васильевском за последние дни. «А уж про город и говорить нечего, там бог знает что творится!..» – заканчивала она свой отчет. (Напоминаю: «городом» коренные василеостровцы именовали ту часть Петрограда, что расположена по левую сторону Большой Невы.)

Каждый раз, когда Августина Ивановна собиралась уходить, мать, незаметно для нее, ухитрялась всунуть ей в сумку кусочек хлеба или лепешку.

– Ведь она бедствует, – говорила она бабушке смущенно, после того как гостья покидала нас, – у нее никого нет.

– Ах, какая ты беспечная, Женя! – журила ее бабушка, но не очень строго.

Куда страшнее и таинственнее рассказов о налетчиках были слухи о прыгающих покойниках. Эти покойники-прыгуны якобы выскакивали из-за заборов или из окон пустых домов, пугали прохожих, раздевали их и грабили. То есть, конечно, это были никакие не мертвецы, а живые бандиты, которые надевали на себя погребальные саваны, а к ногам привязывали матрасные пружины. Рассказывали, что на Косой линии застрелили одного такого прыгуна, и это оказалась молодая девушка.

До сих пор не знаю, имели ли эти слухи реальное основание. Быть может, кто-нибудь где-нибудь кого-нибудь однажды напугал так, – и пошли по Питеру разговоры гулять. Но гуляли они основательно. Даже в нашем детском саду мальчики, те, что постарше, затевали игру в прыгунчиков. Игра состояла в том, что надо было прыгать не сгибая ног в коленях, будто на пружинах, и вопить загробным голосом. Кто выше подпрыгивал и громче вопил, тот считался главным покойником. Иногда же покойника-прыгуна вели на расстрел – к стене. Пожилая воспитательница протестовала против этих забав, но ее не очень-то слушались.

Девочки тоже играли иногда в странную (по теперешним понятиям) игру – в похороны. Одна из них ложилась на скамейку лицом вверх, закрыв глаза и сложив руки крестом. На лоб ей подружки налепляли бумажку – смертный венчик – и с важными, серьезными лицами ходили вокруг «усопшей», тихо напевая что-то и помахивая руками, будто священник кадилом.

К смерти в те годы было несколько иное отношение, она входила в детские игры наравне с другими элементами жизни. Из этого не следует делать вывод, что ребятишки тогда были мрачнее, угрюмее или серьезнее, чем сейчас. Нет, смеялись мы ничуть не меньше, чем нынешние дети. Жизнь шла голодноватая, тревожная, но интересная. Мы были маленькие веселые трепачи. Из детсада я приносил такие частушки:

Мальчик девочку любил
И все время ей твердил:
«Я тебя люблю,
Ситного куплю!
Ситный белый, как портянка,
Я куплю тебе буханку, –
Жри и лопай без конца,
Ламца-дрица, гоп-ца-ца!»
Шепчет баба старику:
«Чум-чара да чу-ра-ра,
Продай шубу на муку.
Ку-ку, ха-ха!
Тебе шуба не навек,
Чум-чара да чу-ра-ра,
Из муки-то выйдет хлеб.
Ку-ку, ха-ха!»

Еще запомнилась мне с тех дней песенка-считалочка:

Папа, мама; есть хочу,
Хлеба с маслом не хочу,
А пирожное ням-ням,
А картошечку в карман!

Частушек и песенок в моей голове все прибавлялось (и до сих пор они оттуда не вытряхиваются), но с письменной поэзией знаком я еще не был. Однако вскоре произошло и это.