Имя для птицы или Чаепитие на жёлтой веранде, стр. 52

33. В гостях у кошки домашней

В этот же день после полудня мать велела мне одеться для улицы, – сейчас мы отправимся на Петербургскую сторону. Затем добавила, что сестрице моей еще рано ходить по зоологическим садам и смотреть на этих несчастных зверей, Тане нужно идти на урок музыки, меня же и Толю она поведет именно в Зоосад. Я очень обрадовался; если бы существовал прибор для измерения чувств и восторг можно было бы выражать в каких-либо условных единицах, то на моем счастьемере стрелка пересекла бы всю шкалу и застыла бы у красной черты.

Отчасти для того, чтобы подольше побыть на свежем воздухе, а отчасти чтобы не тратиться на трамвай, в Зоосад мы пошли пешком. Плиты тротуара еще не просохли, в небе еще бродили тучки, но дождь кончился. По сравнению со вчерашним город не казался мне таким тревожным и шумным; я уже начал ощущать некий уличный уют, подмечать городские мелочи. На Тучковом мосту меня удивили два оранжевых пробковых шара, обернутые веревками и прикрепленные к решетчатому деревянному щиту. Под шарами висела табличка с трагической надписью: «КОНЕЦ АЛЕКСАНДРОВА»; ниже следовал текст, из которого явствовало, что так называется этот спасательный прибор, и пояснялось, как применять его для спасения тонущего.

Мы шагали над Малой Невой, и название это казалось мне несправедливым, обидным для реки: на самом-то деле она здесь мощная, широкая. Особенно подчеркивали ее широту баржи, стоявшие против Бироновского дворца и у Васильевского: я осознавал, что на деле-то они большущие – и в то же время они казались лодочками-плоскодонками. С той поры эта часть города очень изменилась, тогда там было много дерева: деревянный Тучков мост, деревянные перила у Ждановки, деревянные строения на Петровском острове, деревянные заборы на василеостровском берегу, а за ними – ближе к воде – штабеля дров. Обилие древесины не портило городского пейзажа, не делало его провинциальным, – наоборот, оно лишь подчеркивало и оттеняло монументальность каменных строений. Из всех петербургских художников это братство дерева и камня, пожалуй, наиболее точно поняла и отобразила Остроумова-Лебедева.

Возле входа в Зоосад стояли продавцы самодельных игрушек. У одного из них на длинных витых проволочках вздрагивали и приплясывали красноголовые обезьянки с туловищами из заячьего меха и с конечностями из пружинок. Продающий выкрикивал:

– А вот балерина Фока, танцует без отдыха, без срока!

Другой предлагал прохожим приобрести «тещин язык» – яркую бумажную трубочку, совсем небольшую; стоило приложить ее к губам и подуть в нее – трубочка вырастала, удлинялась, раздваивалась на конце, как змеиный язык, и начинала верещать довольно противно. Еще интереснее был «морской черт, или подводный американский житель»: в стеклянной запаянной наглухо пробирке плавал черный, круглоголовый рогатый чертик с зелеными глазами; когда вы чуть наклоняли склянку, он тотчас же всплывал вверх, – в этом и заключался весь фокус. Помню и такую забавную штучку – «уйди-уйди», ее всегда продавали на вербных базарах: к короткому деревянному мундштуку прикреплена сморщенная резина; дуешь в мундштучок – и на конце его возникает шар; перестаешь дуть, то закрываешь, то открываешь отверстие в мундштуке, и воздух, выбиваясь из шара, издает гнусавый, капризный, ноющий звук, в котором действительно слышится «уйди, уйди». Случались дни, когда едва выйдешь на улицу – и сразу со всех сторон доносится это прерывистое, пронзительное нытье. Мы, мальчишки, пищалку эту обожали, девочки ее презирали, а взрослые прямо-таки терпеть ее не могли.

Мать взяла Толе и мне билеты и наказала нам ровно через час быть у ворот Зоосада, она будет нас там ждать, а пока что пойдет на Биржу труда, чтобы стать на запись. Слов нет, причина резонная, – но, быть может, мать не захотела сопровождать нас из-за того, что жалела зверей, не хотела видеть их в неволе; а может быть, она просто решила сэкономить, ведь билет для взрослого стоил копеек двадцать. Чичероне моим стал Толя, он бывал здесь уже не раз. Первым делом он повел к слону, потом к барсам и тиграм, к медведям, к верблюдам. Всех этих зверей я знал по книгам, по картинкам. А вот о гиене я только читал, да еще слыхал краем уха, что есть «геенна огненная», изображения же ее нигде не видел и почему-то представлял себе ее длиннотелой, гибкой, свирепой, одетой в оранжевую шерсть; оказалось, это неуклюжее, довольно безобидное и тусклое на вид существо.

Очень хотелось мне увидать наконец-то фурию. Подслушав как-то в разговоре взрослых, что какая-то «зла, как фурия», я решил, что это маленькое, очень опасное и вредное животное; спрашивать же у старших, как этот зверь выглядит, я не смел: сразу догадаются, что подслушивал. Теперь Толя меня разочаровал, сказав, что в Ленинградском зоосаде фурий не держат, они водятся только на Мадагаскаре, а здешний климат для них вреден. Позже, когда я поведал об этом матери, она сперва рассмеялась, пораженная моей наивностью, граничащей с глупостью, а спустя какое-то время достала для меня книгу, где в общедоступной форме излагались древнегреческие и древнеримские мифы. Тогда особого впечатления на меня они не произвели, их глубинной, зазеркальной сути я не уловил и запомнил лишь имена, и почему-то только женские; они звучали загадочно и красиво, словно названия парусных кораблей: Аврора, Эос, Медея, Афродита, Ниобея, Паллада, Эвридика, Прозерпина, Андромеда, Артемида… Целый белокрылый флот, плывущий неведомо куда.

Хоть долгожданную фурию повидать мне не удалось, от тех зверей, которых я впервые в жизни увидал живьем, впечатлений оказалось предостаточно, даже чувство удивления застопорилось. Я очутился в положении голодного гостя, которого хозяева с ходу начали пичкать роскошными яствами и забыли предложить кусок хлеба. Однако вскоре, говоря иносказательно, и кусочек хлебца нашелся. Мы вошли в закрытое помещение, где обитали некрупные представители семейства кошачьих, и я узрел камышового кота; в его залихватской осанке угадывались и дикость, и одновременно что-то родное, простое, понятное, – это был парень свой в доску, которого замели при облаве, и припаяли ему отсидку. Но гвоздем программы оказалась соседняя клетка: на ней, как положено, висела дощечка с наименованием животного по-латыни, а ниже значилось по-русски: «КОШКА ДОМАШНЯЯ». С пылу, с жару я заподозрил здесь какой-то подвох, – мол, кошка хоть и домашняя, да какая-нибудь необыкновенная; нет, все было по-честному: за мелкой решеткой, на матерчатой подстилочке, перед блюдцем с молоком сидела самая нормальная кошка, серая с белыми пятнами. В отличие от всех прочих зоосадовских зверей, находившихся на тюремном положении, она имела право выходить из своего условного плена когда ей угодно: сбоку в клетке, вместо дверцы, виднелся широкий открытый лаз. Должно быть, потому, что к обозрению всяких диковинных животных, птиц и гадов я был душевно подготовлен, настроен на удивление и восхищение, а на обыкновенную кошку нарваться здесь никак не ожидал, – именно ее-то я в тот день запомнил портретно, личностно, а остальных обитателей Зоосада (кроме, пожалуй, камышового кота) воспринял усредненно – как ожившие иллюстрации. Через год или через два, когда я вновь побывал в Зоосаде – на этот раз со школьной экскурсией, – Кошки Домашней, этого редкостного существа, я там уже не нашел.

…Мы были у ворот в срок, назначенный матерью. Она вручила нам гривенник, и мы купили у продавца по «раскидаю». Кузен выбрал себе голубой, я – лиловый. Голубого цвета я никогда не любил, вернее, он нравится мне очень избирательно: хорош он только в натуре – в небе, на лепестках незабудок, в зрачках; а на архитектурных плоскостях, на тканях, на бумаге, на пластмассах он кажется мне скучным и неестественным; даже на пейзажах художников я воспринимаю его не как подлинный цвет неба, а как слой голубой краски. И только, пожалуй, среднеазиатские мастера керамики, живя под вечно голубым небом, сумели уловить его цвет; голубые изразцы мечетей в Хиве, Бухаре и в Самарканде – подлинно небесного цвета. А «раскидай» этот я запомнил так хорошо потому, что подарки получал не часто. Однако, описывая скудость тех дней, я вовсе не хочу разжалобить читателя; то, что сейчас, издали, кажется бедностью, тогда воспринималось мною как естественное и единственно возможное положение вещей.