Гэбриэль Конрой (др. перевод), стр. 137

Голоса все же были — наверно, голоса их первых преследователей! Если они намерены выместить на нем исчезновение Катона, он готов их встретить. Он взвел курок и встал. За деревьями вспыхнул факел. Но в этот самый миг пелена застелила ему глаза; он пошатнулся и упал.

Наступила полоса беспомощного полусознания. Он почувствовал, как сильные руки подняли его и понесли, а его рука бездейственно свисла. Волглый запах леса вскоре сменился свежим дыханием открытого поля; смолистые чадные факелы погасли при ярком лунном свете. Вокруг толпились фигуры людей, но такие неотчетливые, что он не мог их распознать. Казалось, все его сознание сосредоточилось на жгучей, дергающей боли в руке. Он почувствовал, как его положили на гравий; как разрезали на нем рукав от плеча; ощутил холод ночного воздуха на обнаженной коже, горячий и нарывающий, затем мягкий, холодный и необъяснимый нажим на рану, которого раньше он не ощущал. Послышался голос — высокий, тягуче-раздраженный и знакомый ему, хотя он напрасно старался вспомнить, чей он:

— Го-осподи боже, спаси нас! Да что же делаете, мисс Салли? Деточка, деточка моя! Вы же убьете себя — непременно!

Нажим продолжался, странный и сильный, ощутимый даже сквозь боль, потом прекратился. И голос, пронизавший его трепетом, сказал:

— Это единственное, что его может спасти! Молчи ты, черная сорока! Оброни только слово об этом хоть одной душе, и я велю тебя высечь! Теперь живо сюда бутылку виски и влить в него!

Глава VII

Когда Кортленд вновь открыл глаза, он лежал у себя в комнате в Редлендзе, и веселое утреннее солнце вдруг загоралось на стене всякий раз, как плотно сдвинутые гардины чуть отдувало вбок свежим ветром. Все случившееся ночью можно было бы принять за сон, если бы мысли не сковала неодолимая вялость и если бы не это онемение в руке, которая лежала перед ним, вспухшая и посеревшая, не под одеялом, а на особой подушке. Время от времени на ней сменяли выжатую в ледяной воде салфетку, и делала это Софи, домоправительница Даусов, которая сидела у него в головах и лениво махала на него веером. Их глаза встретились.

— Перелом? — спросил он, глядя на свою беспомощную руку, но в его голосе прозвучал только намек на былую твердость.

— Ни-ни, полковник! Змея ужалила, — ответила негритянка.

— Змея ужалила! — повторил Кортленд с вялым любопытством. — Какая змея?

— Мокасинка или медная головка, кому знать, если вы сами не знаете, какая, — ответила та. — Но теперь все хорошо, золотко мое! Яд отсосали, и его больше нет. А что вас мутит, так это от виски. Виски никуда не уходит, сэр. Оно всасывается в подкожный жир, сэр, и хочешь не хочешь, а приходится его усвоить.

В памяти какая-то струна слабо отозвалась на своеобразный разговор девушки.

— Ага, — с живостью сказал Кортленд, — ты, Софи, от Даусов! Тогда ты мне можешь сказать…

— Ничего, сэр! Абсолютно ничего! — перебила девушка, закачав головой с величавым достоинством представительницы начальства. — Доктор строго запретил! Вы должны лежать, золотко, и глазки закрыть, — добавила она, тотчас бессознательно возвращаясь к прирожденной материнской нежности своего народа, — и не тревожиться, что в школу идти. Доктор ясно сказал, сэр, — заключила она, снова сурово вспомнив долг, — никаких разговоров с пациентом.

Но Кортленд недаром умел покорить любого подчиненного.

— Ответьте мне только на один вопрос, Софи, и больше я вас ни о чем не спрошу. Наш… — он запнулся, все еще не уверенный, было ли действительно — и насколько — все пережиток, — наш… Катон… спасся?

— Если вы об этом вашем наглеце надсмотрщике, полковник, о чернокожем задире, он, будьте покойны, жив-здоров! — резко ответила Софи. — Он еще позавчера прибежал жив-здоров в поселок и нахвастал, что убил ищеек; а вчера утречком перебрался жив-здоров за границу штата, намолов тут с три короба чуши. Если есть на свете наглый, заносчивый негр, которого я просто презираю, так это ваш черный бык Катон! А теперь (снова мягким тоном) смежите глазки, золотко мое, и не волнуйте себя из-за какой-то черной шкуры; спите себе спокойненько. Больше вы из Софи ни словечка не вытяните, ни-ни!

Как будто послушавшись, Кортленд закрыл глаза. Но как он ни был слаб, он почувствовал, что кровь прилила к его щекам при таком нелестном отзыве Софи о человеке, ради которого он только что рисковал жизнью и положением. В ее оценке, он сознавал, было много верного; но так ли уж он оплошал со своей донкихотской защитой вздорного буяна и трусливого хвастуна? Как-никак, выстрел, бесспорно, был, была попытка хладнокровно убить Катона! И были ищейки, высланные по следу несчастного,! Это не сон, это гнусная, непростительная правда!

Практикующий в Редлендзе врач был, он припомнил, человеком старого закала — консерватором и дипломатом. Но он побывал на войне и это расширило круг его симпатий. Кортленд понадеялся, что он осветит ему положение вещей по-солдатски откровенно. Однако доктор Мейнард был прежде всего врачом и, как Софи, соблюдал профессиональную осторожность. Полковнику лучше не разговаривать сейчас об этом. Прошло уже два дня; полковник пролежал в постели без малого двое суток. История, что и говорить, печальная, но она естественное следствие долго накапливавшегося политического и расового раздражения и к тому же спровоцирована весьма существенным поводом! Убийство? Слишком сильно сказано; может ли полковник клятвенно утверждать, что стрелявший действительно метил в Катона? Не стрелял ли он скорей для виду, чтобы припугнуть задиру негра? Его, вероятно, нужно было проучить, и, конечно, поживши здесь, полковник успел узнать, что этих людей низшей расы можно учить только страхом. Ищейки? А, да… ищейки, разумеется, тоже входят составною частью в эту благотворную систему обучения. Такой рассудительный человек, как полковник Кортленд, не может, конечно, думать, что и в старые, рабовладельческие дни плантаторы насылали собак на беглых негров с целью покалечить или уничтожить свою же собственность? Тогда бы — чего проще — пусть их убегают! Нет, сэр! Собак применяли только, чтобы припугнуть черномазых и выгнать их из болота, зарослей и других укрытий, потому что ни один негр еще не выстоял против собаки. Катон может врать сколько ему угодно, каждому ясно, кто на самом деле убил собак майора Рида. Никто полковнику не ставит этого в вину — ни даже сам майор Рид, но если бы полковник дольше прожил на Юге, он бы знал, что стрелять их ради самообороны не было нужды, потому что собака никогда не нападает на белого. Но сейчас полковнику ни к чему беспокоиться об этой истории. Он поправляется; он проспал добрых тридцать часов; жара нет, он должен дремать и дальше, чтобы могучие укрепляющие средства не слишком его изнурили, а он, доктор, навестит его еще раз, попозже.

Потому ли, что в этой расслабленности он был не способен уловить весь смысл сказанного врачом, или потому, что физическая оцепенелость мозга была сильней, чем умственное возбуждение, но он заснул и проспал до нового прихода врача.

— Дело идет на лад, полковник, — сказал доктор после беглого осмотра пациента. — Я думаю, мы разрешим себе прервать на время сон и даже позволим вам подвигать рукой. Вы отделались счастливей, чем бедный Том Хигби, тому добрых три недели нельзя будет ступить на ногу. Я не извлек из нее всю дробь, которую всадил в нее позавчера Джек Дюмон.

Кортленд вздрогнул. Джек Дюмон! Так ведь зовут двоюродного брата Салли Даус, о котором говорил тогда Сэмпни! А он все время так упорно гнал из своей оживающей памяти смутно звучавший в ней голос девушки — последнее, что слышал он в ту ночь, — и связанную с ним, казалось бы, загадку. Но этот кузен, он-то ему не причудился — он его соперник и соперник равно обманутого Чэмпни. Он взял себя в руки и безучастно повторил:

— Джек Дюмон?

— Да. Впрочем, вы, конечно, ничего не поняли, когда вы там вязли в болоте. Но, черт возьми, если бы Дюмон не подстрелил Хигби, вы бы так легко не вызволили вашего негра: это вам помогло куда больше, чем то, что вы перестреляли собак.