Папийон, стр. 65

ВТОРОЙ СРОК ОДИНОЧКИ

Нас привезли в Сен-Лоран. Суд состоялся в четверг, а уже в пятницу утром нас отправили морем на острова.

На борту было шестнадцать заключенных, из них двенадцать приговоренных к одиночке. Море бушевало, время от времени огромная волна захлестывала палубу. Отчаяние мое достигло такой степени, что я в глубине души возжелал, чтобы эта старая посудина затонула во время путешествия. На протяжении всего пути я ни разу ни с кем не заговорил, а просто сидел на палубе, и в лицо мне хлестал мокрый ветер. Я даже не пытался от него укрыться и ничуть не расстроился, когда с головы сдуло шляпу — вряд ли мне на протяжении восьми лет в одиночке понадобится шляпа. Но, когда в очередной раз я подумал, что было бы хорошо, если б корабль затонул, я сказал себе: «Акулы уже сожрали Бебера Селье, а ты пока еще жив. Но тебе уже тридцать, и предстоит просидеть восемь лет в этом гробу. Можно ли продержаться восемь лет в стенах этой тюрьмы-людоеда?»

Опыт подсказывал, что это невозможно. Четыре-пять лет — абсолютный предел. Если бы не убийство Селье, мне дали бы три, а то и всего два года. Не стоило все-таки убивать эту крысу. Нет, сейчас не надо думать об этом, не стоит... Надо думать, как выжить — выжить, чтобы попытаться бежать снова. Жить, жить, жить — вот отныне мой девиз, моя религия.

Среди охранников на борту одного я знал еще по первой одиночке.

— Начальник! Можно вас кое о чем спросить?

Он подошел, удивленный.

— Что?

— Вы знали хоть одного, кому удалось продержаться в одиночке восемь лет?

Поразмыслив с минуту, он ответил:

— Нет. Но я знал довольно много людей, которые просидели по пять, а один — его я помню очень хорошо, — так он просидел аж целых шесть лет и вышел в полном уме и добром здравии.

— Спасибо вам.

— Не за что, — ответил охранник. — А тебе, как я слыхал, вроде бы дали восемь?

— Да, шеф.

— Если не накажут, то, может, и продержишься. И он отошел.

Да, ценное замечание. Выжить, пожалуй, можно только в том случае, если не накажут. Отсюда вывод — нельзя принимать ни орехов, ни сигарет, писать и получать записки.

В три часа мы достигли островов. Не успел я оказаться на берегу, как тут же заметил светло-желтое платье Жюльетт, она стояла рядом с мужем. Комендант быстро подошел ко мне и спросил.

— Сколько?

— Восемь лет.

Он вернулся к жене, и они о чем-то пошептались. Жюльетт присела на камень. По лицу было видно, как страшно опечалена эта чудесная женщина. Муж взял ее за руку, она бросила в мою сторону последний преисполненный печали взгляд, и они ушли, не обернувшись.

— Сколько, Папи? — спросил Дега.

— Восемь лет одиночки. Он ничего не сказал и стоял, не поднимая на меня глаз.

Подошел и Гальгани. И не успел заговорить, как я прошептал ему:

— Не надо ничего посылать. Писать тоже не надо. Имея такой срок, мне ни в коем случае нельзя рисковать.

— Понял,

Так же шепотом я быстро добавил:

— Попытайся договориться, чтобы утром и на ужин мне давали как можно больше еды. Если получится, тогда, может, еще даст Бог свидеться.

И я направился к первой же лодке, что должна была увезти нас на Сен-Жозеф. Все смотрели на меня, как смотрят на покойника, которого собираются опустить в могилу. Уже в лодке я повторил свою просьбу Шата.

— Что ж, попробуем. Крепись, Папийон! — и шепотом добавил: — А что с Матье Карбоньери?

— О, совсем забыл. Председательствующий отложил слушание его дела до получения новых материалов. Уж не знаю, к лучшему это или нет.

— Думаю, к лучшему.

Я оказался в первом ряду колонны, поднимавшейся в гору к тюрьме одиночного заключения. Я шел очень быстро, словно торопился как можно скорей попасть в эту клетку. Один охранник заметил:

— Куда так летишь, Папийон? Можно подумать, тебе прямо не терпится попасть в ту самую камеру, откуда ты недавно вышел.

Наконец мы добрались.

— Всем раздеться догола! Будет говорить комендант!

— Прискорбно видеть, что ты снова здесь, — заметил комендант и начал свою обычную вступительную речь. А потом снова обратился ко мне:

— Блок «А», камера 127. Самая лучшая, Папийон, потому что она против двери из коридора, там светлее и больше воздуха. Надеюсь» будешь вести себя прилично. Восемь лет — большой срок... но как знать... Может, за примерное поведение тебе и скостит год-другой. Будем надеяться, так оно и случится, потому что ты парень храбрый, я таких уважаю.

Итак, камера 127. Она действительно находилась точно напротив больших зарешеченных дверей, открывающихся в коридор. И здесь действительно было светлее даже в шесть часов вечера. Вони и запаха гнили, которые преследовали меня в той, первой камере, тоже не было. Я немного приободрился.

«Выходит, дружище Папийон, тебе предстоит глядеть на эти стеньг все последующие восемь лет. Нет смысла вести счет дням и месяцам. Отсчитывать можно и полугодовыми сроками. Шестнадцать раз по шесть месяцев — и ты свободен. И если уж тебе предстоит здесь умереть, хорошо, что ты умрешь при дневном свете, Это очень важно. Совсем невесело умирать в темноте. А если заболеешь, врач сможет хотя бы разглядеть твое лицо. Так что не стоит корить себя за попытку к бегству и за то, что ты убил Селье. Представь, как бы ты мучился уже при одной мысли, что, пока ты гниешь здесь, он, возможно, уже бежал и на свободе. Так что время покажет. Может, выйдет амнистия или случится война, землетрясение, тайфун, наконец, который сметет с лица земли это здание. Почему бы и нет? Может, найдется честный и порядочный человек, который отправится во Францию и возбудит там общественное мнение против того факта, что в тюрьмах страны убивают людей без гильотины. Может, врач или священник не знают о здешних порядках?.. Во всяком случае, акулы давно уже переварили Селье! А ты еще жив и, как мне кажется, должен выбраться из этой могилы живым и на ногах».

Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот... Я начал ходить по камере, приняв привычную позу и четко соразмеряя каждый шаг. Маятник работал безукоризненно. Я решил заниматься ходьбой два часа утром и два днем, по крайней мере первое время. А там посмотрим. Все зависит от рациона. Не стоит попусту тратить энергию и нервы.

Спать я лег очень поздно и проспал спокойно всю ночь. Жить, жить, жить... Всякий раз, когда меня одолевало отчаяние, я твердил себе: «Там, где жизнь, там и надежда».

Прошла неделя. Со вчерашнего дня я заметил изменения в моем рационе. Прекрасный кусок вареного мяса на обед, а вечером полная до краев миска чечевичной похлебки, густой, почти без воды. И я твердил себе, как твердят ребенку: «В чечевице много железа, она очень полезная»... Если так пойдет и дальше, то в эти первые полгода по крайней мере можно позволить себе маршировать по десять — двенадцать часов в день. А после, устав как следует, ложиться и уноситься к звездам. Нет, это не отключка, я твердо стоял на земле. Я заполнял долгие ночные часы воспоминаниями о заключенных, с которыми познакомился на островах, — у каждого была своя история, свое прошлое и настоящее. Я вспоминал байки, которые они мне рассказывали. Одна все не давала мне покоя, и я поклялся, что, если выйду отсюда и попаду на острова, обязательно выясню, правда это или нет. Это история о колоколе.

Как я уже говорил, заключенных не хоронили, а бросали в море, в кишащий акулами пролив между Сен-Жозефом и Руалем. Труп заворачивали в мешки от муки, к ногам привязывали камень. На носу лодки находился прямоугольный ящик. Доплыв до нужного места, шестеро гребцов — все заключенные — поднимали весла. Затем один из них наклонял ящик, другой отворял нечто вроде подъемной дверцы, и труп соскальзывал в воду. Без всякого сомнения, акулы тут же сжирали труп. Ни один из покойников не успевал достигнуть дна, его разрывали на части почти на самой поверхности. Если верить свидетелям, то зрелище это было действительно крайне омерзительным: целая стая акул набрасывалась на покойника, срывала с него саван, вернее мешки от муки, и разрывала тело на огромные куски, тут же заглатывая их.