Повесть о Ходже Насреддине (с иллюстрациями), стр. 79

— О презренный купец! — Ходжа Насреддин, как бы в сильнейшем негодовании, откачнулся от книги. — О низкий торгаш!.. Он приказывает жене надеть драгоценности, он открывает перед сиятельным князем ее лицо. Вижу, вижу — могучее солнце и прекрасная луна любуются друг другом. В сердцах кипит взаимная страсть. Они горят, они устремлены друг ко другу, они забывают об осторожности, пылкие взоры выдают их, кровь, прихлынувшая к лицам, изобличает их! Сладостная тайна обнажается, покровы падают!.. Этого только и добивался презренный купец, грязный соглядатай, низменный ревнивец, безжалостный разрушитель чужой любви! Он ловит их взгляды, прислушивается к их учащенному дыханию, считает удары сердец. Он удостоверяется в своих подозрениях, в его змеином сердце шипит смрадная ревность! Он задумывает месть, но свои коварные замыслы прячет под личиною напускного благожелательства…

— Вот оно что-о! — протянул вельможа. — Признаться, я не ожидал от этого заплывшего жиром хорька такой прыти! Клянусь аллахом, гадальщик, ты как будто был там четвертым, в лавке, и видел все собственными глазами! Отныне главное твое дело — следить за купцом! Следить за ним неусыпно и неотступно! И докладывать мне о всех его намерениях!

— Ни одна его мысль не ускользнет от меня. Как только я выйду из тюрьмы…

— Ты выйдешь сегодня к вечеру. Раньше нельзя, — сначала я должен доложить хану.

— А если хан не согласится?

— Эти заботы предоставь уж мне.

— Еще одно слово, о сиятельный князь: предстоят некоторые расходы.

— При выходе ты получишь две тысячи таньга. Это — для начала.

— Если так, тогда все желания могучего князя будут исполнены!

Хлопнула наверху дверь, на лестнице послышались шаги. Вернулись толстяк и писец, так и не разыскавшие нужных бумаг. Они были оба несказанно удивлены, видя, что гадальщик, которому надлежало висеть на дыбе с окровавленной взлохмаченной спиной, стоит цел и невредим перед вельможей и даже как будто улыбается, совсем неприметно, одними глазами.

— Отведи этого человека наверх и следи, чтобы он ни в чем не терпел нужды, — приказал вельможа толстяку. — Здесь особое дело, о котором я самолично доложу великому хану.

Толстяк отвел Ходжу Насреддина в одно из верхних помещений башни, где был и ковер на каменном полу, и мягкая тахта с подушками, и даже кальян. Подали миску плова, который Ходжа Насреддин и съел под внимательным, неотрывным взглядом толстяка.

Дверь захлопнулась, и воцарилась тишина — тюремная, глухая, но для Ходжи Насреддина теперь уж совсем не страшная.

Он улегся на тахту. Безмерная усталость разлилась по всему его телу, как после тяжелой работы. Он закрыл глаза. Но мысли не хотели угомониться, улечься в его беспокойной голове, — помчались вслед за вельможей в ханские покои. "На чем они порешат? Впрочем, это не моя забота, пусть блистательный Ка-мильбек хлопочет сам за себя…" Словно далекие верблюжьи бубенцы тонко запели в его ушах — то звенел серебряными крыльями сон, опускавшийся к его изголовью. Мысли замедлились. "Кони?… Куда же все-таки они девались, и где теперь искать одноглазого?…" Поднялась было в полет последняя мысль, совсем уж туманная — о жене купца: "О благоуханная роза хорасанских садов, сколь спасительны для меня оказались твои любовные шалости!.." Она так и растаяла где-то в пространстве, эта последняя мысль: Ходжа Насреддин уснул.

Он спал глубоким, спокойным сном победителя; здесь уместно будет повторить, что в недавней, счастливой для него битве он был спасен от первого удара только силой своего доверия — золотым щитом благородных. Как не вспомнить по этому поводу чистейшего в мыслях Фариса-ибн-Хаттаба из Герата, который сказал: "Малого не хватает людям на земле, чтобы достичь благоденствия, — доверия друг к другу, но эта наука недоступна для низменных душ, закон которых — своекорыстие".

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

— По-моему, всетаки нужно отрубить ему голову. Родство с таким опасным мятежником таит в себе немалую угрозу.

— Я выяснил с несомненностью, о великий владыка, что никакого родства на самом деле нет; гадальщик происходит совсем из другой семьи, из другого селения.

— Это еще ничего не доказывает. А вдруг он все-таки родственник? Может быть, и не прямой, а какой-нибудь дальний?

— Он с Ярматом даже никогда не встречался. Шпионы просто обознались, он схвачен по ошибке.

— Раз уж — схвачен и сидит в тюрьме, то почему бы на всякий случай не отрубить ему головы? Я не вижу никаких разумных причин к воздержанию. Мятеж — это не какие-нибудь твои пешаверские чародейства, здесь шутки неуместны, хватит с меня и одного Ярмата: его дела записаны морщинами на моем лице!

— О великий владыка, низменные заботы о сохранении головы какого-то презренного гадальщика, разумеется, чужды мне и даже отвратительны, — я веду свою речь о другом: об укреплении трона.

— Тогда продолжай.

— Именно подвигнутый высшими соображениями, я и привел сегодня во дворец слабосильных верблюдов моих раздумий, дабы повергнуть их на колени перед караван-сараем царственного могущества и напоить из родника державной мудрости…

— Подожди, визирь; впредь все такие слова ты заранее пиши на бумагу и читай вслух дворцовому управителю — там, внизу. И пусть он внимательно слушает, — я прибавил ему жалованья за это.

— Дворцовому управителю слова, предназначенные для царственного слуха!..

— Вас у меня двенадцать визирей, и каждый говорит по два часа, — когда же мне спать?

— Слушаю и повинуюсь. За последний год мы отрубили не один десяток голов, благодаря чему трон укрепился…

— Вот видишь: всегда полезно!

— Не будет ли ныне еще более полезным явить пример державного милосердия? Если мы выпустим гадальщика и через глашатаев оповестим об этом всех жителей города — не будет ли справедливым предположить, что их сердца наполнятся восторгом и они радостно воскликнут: "О сколь мы счастливы, сколь благоденственны под могучей десницей нашего повелителя, обогревающего нас, подобно весеннему солнцу…"

— На бумагу, визирь, на бумагу — и туда, вниз… Дальше!

— Таким образом, трон обретает дополнительную опору — в сердцах!

— Ты, пожалуй, и прав. Но все же он опасен, этот гадальщик, если он — родственник…

— Опасность легко пресечь, о повелитель! Сначала выпустить его и объявить об этом через глашатаев. Исполнение Милосердия. А потом, через две-три недели, однажды ночью, снова его взять и незамедлительно обезглавить в моем подвале, откуда не может выйти ни один звук. Исполнение Предосторожности. Первое дело совершится явно, второе — тайно, Милосердие и Предосторожность дополнят друг друга, образуя в совокупности Величье, и воссияют, как два несравненных алмаза в короне нашего солн-цеподобного…

— Это все — туда, к управителю. Ты кончил, визирь?

— Кувшин моих ничтожных мыслей показывает дно.

— Вот хорошо, время уж — к вечеру. Твои слова меня убедили, визирь, твой замысел я одобряю.

— Милостивый взгляд повелителя возжигает светильник радости в моей груди! Сейчас я изготовлю фирман об освобождении гадальщика, а завтра с утра глашатаи возвестят по городу ханскую волю.

— Пусть будет так!

К вечеру Ходжа Насреддин в новом халате, новых сапогах и с тяжелым кошельком в поясе (дары вельможи) покинул свой плен.

Из ворот дворцовой крепости он вышел на площадь, уже подвластную вечерним теням.

Первым, кого увидел он за воротами, был жирный меняла — в парчовом халате, с ^ильдейской медной бляхой на груди, с уздечкой в руках, давно томившийся здесь в надежде проникнуть во дворец и повергнуть к стопам повелителя свою жалобу.

При появлении Ходжи Насреддина его лоснящееся от жира и пота лицо осветилось радостью.

— Тебя выпустили, гадальщик! О великое счастье — значит, мои кони вернутся ко мне! А я уж приготовил жалобу, заплатил писцу двенадцать тань-га. Вот она, — почитай, если хочешь.

— Я читаю только по-китайски.