Тарквиний Гордый, стр. 22

Настала одна из тех минут, о каких говорят, будто в это время «дурак родился».

Никто ничего не мог придумать; каждый из сидевших сознавал себя дураком в разрешении данного вопроса, как вдруг притворенная от сквозняка дверь, ведущая из дома в огород, распахнулась настежь с громким стуком, толкнутая извне, вбежавшим человеком, который безумно дрожал от ужаса. Это был молодой рыбак Целестин, ходивший на огород за разными растениями, употребляемыми для жертвоприношений. Он второпях разронял все принесенное по полу, с трудом выговаривая слова:

– Я там, в огороде, видел... видел, дядя Камилл, дочь Грецина, утопленницу... Она шла по огороду с огнем... огонь синий... вся она синяя... за нею Сильвин...

– Сильвин! – вскрикнули старшины, в ужасе вскочив с мест.

Целестин стал клясться самою отчаянной деревенскою божбой, что леший и дочь Грецина, и про которую в деревне одни говорили, будто она по тайному приказу госпожи, вопреки господину, последовала за нею в Этрурию, а другие уверяли, будто она утопилась или утоплена по приказу Турна за какую-то вину, Амальтея бродила тенью по горе за огородом.

– Сильвин зубами щелкал так громко, что у меня все волосы встали дыбом! – восклицал рыбак несколько раз одно и то же.

Заразившись его страхом, поселяне вознамерились остаться у Камилла на всю ночь и накрепко запереться в его доме ставнями и болтами, какие употреблялись в деревнях только при нападениях разбойников, но они не успели этого сделать, потому что новый ужас окаменил их, пригвоздив к месту; прервав все свои восклицания и рассуждения на полусловах, они остались сидя и стоя с разинутыми ртами и вытаращенными глазами навыкате из орбит, одни сжав руки у сердца, другие раскинув их врозь.

Дело в том, что едва, под влиянием россказней Целестина, им начали мерещиться Сильвин с медным языком за железными зубами, как в хижину не вбежал, а правильнее, влетел Тит-лодочник, известный всему округу за буйного забияку с себе равными, растрепанный, окровавленный, в изорванной тунике, в продавленной соломенной шляпе, съехавшей на затылок взъерошенной, лохматой головы.

Махая огромною палкой или, как некоторым показалось, веслом со своих лодок, Тит, треснув по столу, разбил вдребезги и миску с моретом, похлебкой в роде ботвиньи, и блюдо, с которого полетел на пол жареный гусь, и плошку с соусом, откуда уплыли в разные углы мелкие соленые рыбки.

Тит навалил на стол стружек, мочалок, и всякого другого сора, валявшегося у печки, несколько раз плюнул на все это, и заорал тоном полоумного, умеющего сбивать ближних с толка, когда это ему нужно.

– Ослы! Свиньи! Псы ненасытные! Обжоры! Вы тут себе всякими яствами утробы набиваете в такую минуту, когда великий Рим погибает, великий фламин самого Юпитера Капитолийского умирает от руки злодея! Слышите?! Проклятье вам, нечестивцы, проклятье от фламина в его последнюю минуту жизни!

– Что? Что? Что? – раздалось со всех сторон. – Где? Где? Где?

Больше никто ничего не мог и не успел выговорить; слова застряли в горле спрашивающих, оторопелых людей; старики тряслись от ужаса, опираясь на края стола; молодые прятались за их спины.

Вслед за громовою речью Тита в хижину влетела еще хуже, чем он, растрепанная Сивилла Диркея, завывая какой-то дикий сумбур прорицаний вроде:

Пойдемте, пойдемте
Скорее за мной!..
Юпитер решился
Сразить нечестивых
Стрелой громовой!.. и т. д.

Она пела про фламина, которого хотел убить Турн, покушавшийся на жизнь Тарквиния, но их обоих, и регента и жреца, спас Сильвин, бродящий в здешних горах; он повелевает поселянам идти громить усадьбу Турна.

Из-за спины воющей колдуньи показалась бледная, высокая фигура сухощавого старика с золотым посохом.

Величавый, каким он бывал в самые важные моменты священнодействий, Руф произнес глухим, гнусавым голосом, похожим на тон умирающего, распахнув свой необъятно-длинный и широкий жреческий парадный плащ.

– Вот эту рану нанес мне Турн Гердоний камнем, брошенным с горы... Проклятье тому из вас, кто не отомстит за меня!

Поселяне огласили хижину бешеными криками и кинулись толпою вон, толкая друг друга, чуть не сбив с ног Диркею, если бы ее не отстоял юркий Тит, давно просящий фламина отдать ее ему в жены, неравнодушный не к ней, блеклой, подурневшей, а к выгодам, какие давало ремесло гадалки.

Он пошел вперед проводником озверевшей толпы, предводимой жрецом, говорящим речь о долге мщения, и завывающей Сивиллой, грозящей гневом Юпитера за рану его фламина.

Среди этой толпы всех усерднее шел на погром патрицианской усадьбы, старый Камилл, которого, как он думал, сами боги избавили от выбора смерти.

На полдороге эта толпа встретилась и соединилась с другою, конною, ехавшею из Ариция, дружиною ликторов и абалектов, которых вел Тарквиний губить оклеветанного им вельможу.

ГЛАВА XXIII

Незваный гость

Уже была почти ночь, когда Турн вернулся из Ариция, не намереваясь уезжать в Этрурию к царю и своему умирающему тестю до окончания празднеств Консуалий.

Не сознавая за собой решительно никакой вины ни против кого в Риме, этот «прямолинейный человек» не допускал возможности со стороны регента изобрести прицепку к нему, так как наговоренные грубости взаимных оскорблений государственного преступления не составляли и, по тогдашним законам, не могли вести к уголовному суду.

На небе было темно, сумрачно от надвинувшейся тучи.

Усталый и сердитый после его ссоры с Тарквинием и некоторыми арицийскими старшинами, совершенно некстати припомнившими разные житейские дрязги с ним, Турн готовился лечь спать без ужина, закусив на скорую руку около постели.

Старый Грецин изливал перед ним свои сетования о пропавшей дочери и внуке, еще более в течение этого дня убедившись, что их похитил кто-нибудь из обозленных на него поселян, и опасаясь, как бы их не зарезали в жертву на деревенском алтаре в священной роще.

Турн почти не слушал его сетований, сам томимый недобрым предчувствием, расстроенный, сердитый, а скоро ему нехотя пришлось принимать незваного гостя, ненавидимого им родственника фламина Руфа, сенатора Квинта Бибакула, ворвавшегося в усадьбу и ее дом, как безумный, так что рабы оказались не в силах остановить его.

Его цель была сбить с толка намеченную жертву тирании, дело, от которого с такою твердостью отказался Виргиний, несмотря на все угрозы регента.

– Я боюсь, что опоздал, благородный Турн, – заговорил хитрый патриций торопливо. – Я не смел верить столь ужасному решению Тарквиния о тебе.

– Какому? – спросил Турн сурово, не здороваясь и не приглашая сесть.

– Я замедлил, потому что мне хотелось достоверно все узнать, выведать мнение регента.

– Я не римлянин, Квинт Бибакул, – перебил Турн еще суровее и с оттенком презрительной холодности, – зачисленный в римские граждане с правом голоса в сенате, как зачислялись и все мои предки со времен еще самого Тулла Гостилия, я смотрю на это лишь, как на почетный титул, от которого я римлянином не сделался. Я латин, сенатор г. Ариция; воля римского царя или его заместителя не может простираться на меня; я не подданный, а лишь союзник.

– Ничего этого я не стану разбирать, Турн, – возразил Бибакул печально, – препираться нам о законах некогда. Измученный угрызениями совести, я приехал сюда, рискуя показаться Тарквинию и фламину изменником. Я приехал сказать, что твоя казнь решена. Ставь твоих слуг с оружием в руках, куда хочешь, и защищайся, как тебе кажется возможным. Я не могу сделать для тебя ничего, потому что я у Тарквиния, сам знаешь, не имею силы. Я могу ускакать отсюда в Этрурию к царю и сообщить о грозящей тебе опасности; может быть, царские воины будут посланы, кто-нибудь придет выручить тебя, пока ты держишься в осаде. Римляне пропустят меня, не допытываясь о целях ночных поездок, если встретятся по дороге, но тебя они безусловно схватят и арестуют.