Жан Кавалье, стр. 72

Тысяча разнородных чувств волновали Кавалье. Чутье подсказывало ему отпустить Психею на свободу: ведь удерживая ее близ себя, он вступает на роковой путь. Вот уже два дня как самые бурные волнения потрясали его сердце. Он едва помнил возложенную на него великую задачу. Несмотря на согласие Ролана и Ефраима принять его план, он остался в полном бездействии, тогда как сам же доказывал необходимость спешить. Тщетно юноша звал на помощь разум: обворожительное лицо Туанон всюду преследовало его; в его ушах постоянно раздавались звуки ее сладкого голоса. Устрашившись силы любви, вспыхнувшей с такой быстротой, он раз двадцать собирался послать Психее пропуск; но когда он увидел ее такой обворожительной, у него не хватило решимости.

– Графиня, я кажусь вам безжалостным, – возразил он после минутного молчания. – Но этого требует осторожность. Зато, если дадите слово, что ни вы, ни ваш брат, не сделаете попытки к бегству, я удалю приставленных к вам часовых.

– Увы! Раз необходимо отказаться от счастья быть свободными, – ответил со вздохом Табуро, – мы дадим вам слово. Но будем ли мы защищены от оскорблений со стороны остальных камизаров?

– Только мои войска занимают эти горы, – ответил Кавалье и прибавил взволнованным, смущенным голосом, ища взгляда Туанон. – Я сам буду заглядывать сюда, чтобы убедиться, что тут происходит.

Психея ответила со сдержанной грустью:

– Сударь, я подчиняюсь своей участи. Но по тому, что я про вас слыхала, я надеялась на большее великодушие. Впрочем, это ужасное положение не представит для меня ничего нового.

– Поверьте, сударыня, только требования войны заставляют меня так действовать, – пробормотал Кавалье.

– Верю вам, сударь, – ответила Психея немного высокомерно.

Последовало глубокое молчание. Ни Туанон, ни Клоду нечего было более сказать. Кавалье слишком поглощен был своей любовью, и у него слишком мало было светского навыка, чтобы поддержать разговор в столь затруднительную минуту. Он чувствовал убийственное смущение, проклинал свою робость, но чем больше понимал необходимость говорить, тем труднее было ему исполнить это. Между тем, чем долее длилось его молчание, тем более становилось оно просто смешным. Чтобы чем-нибудь заняться, он бессознательно открывал и закрывал клавикорды, на которые опирался. Наконец, сделав невероятное усилие, чтобы побороть свою робость, он хотел заговорить, но издал только неясный звук: голос не повиновался ему. Вне себя, не проронив слова, Кавалье ушел и поспешно вернулся в свой стан, весь проникнутый мучительным ребяческим отчаянием.

ЛЮБОВЬ

Уже дней пятнадцать, как Туанон находилась в плену у Кавалье. На следующий после первого свидания день камизар, набравшись храбрости, вернулся в уединенный домик и полный смущения осмелился произнести несколько слов о своей надежде чаще видеть его обитательницу.

Психея встретила эту просьбу холодно, но с примесью благосклонности: чувство отвращения к Кавалье боролось в ней со страхом возбудить его подозрения. В глазах и простачка, и человека опытного в ухаживанье, любящая женщина узнается по единственному и неопровержимому признаку – по сильному, непрерывному волнению, которое вызывает в ней присутствие любимого предмета. А по тысяче уже известных причин, Психее невозможно было видеть Кавалье без сильнейшего волнения. Он внушал ей то ненависть, то ужас; лицо ее то сияло от надежды спасти Флорака, то омрачалось при раздирающей душу мысли о неудаче. Порой с ее уст срывались горькие слова, полные презрения, но она тотчас заменяла их выражениями нежности и доброжелательности. Иногда же стыд за принятую на себя роль вызывал внезапную и сильную краску в ее лице, которую можно было истолковать, как признак самой непорочной чистоты. Кого не обманули бы эти внешние смены грустного и счастливого настроения, эти внешние знаки глубокого чувства?

Не забудем, что Кавалье был тщеславен и честолюбив: в его глазах непреодолимым соблазном служило то, что Психея была графиня. И ее обращение, ее речь – все указывало на ее знакомство с высшим светом. А Кавалье знал только бедную Изабеллу, каких-нибудь лангедокских хуторянок да пуританских мещанок Женевы.

Немудрено, что у наивного и горячего, гордого и робкого Кавалье разгорелась страсть к обольстительной женщине. То полагая, что он ей нравится, то отчаиваясь в успехе, он прошел через все безумства, ужасы и смешные положения, которые страсть влечет за собой. И вождь упускал драгоценное время, чтобы только не расставаться с Туанон. Со дня на день откладывал он военные действия, которые, может быть, обеспечили бы торжество дела протестантов.

Не раз Туанон с величайшей осторожностью заводила речь о пленниках, находящихся у камизаров, желая узнать что-нибудь про Флорака. Потому ли, что ее боязливые намеки не были достаточно ясны, потому ли, что Кавалье уклонялся от ответов, но на этот счет она ничего не могла узнать. Несколько грубых похвал со стороны Клода о значении юного вождя, о той тревоге, которую он внушал двору, были удачнее. Раз даже с уст Кавалье сорвалось, что он сам сожалеет об ужасах гражданской войны.

Так прошло недели две. Вдруг в один прекрасный вечер при закате солнца Кавалье, закутанный в свой плащ, спустился к Психее. Осторожно постучавшись в дверь, он вошел в гостиную, где обыкновенно находилась Туанон. Но он встретил одного Табуро, которому наговорил тысячу любезностей, как брату любимой особы, не осмеливаясь спросить, где находится сестра. Клод, увидев его, отложил читаемую им книгу и воскликнул:

– Черт возьми, генерал (Клод из лести никогда иначе не величал вождя камизаров)! Вы совсем становитесь изысканным царедворцем. Вы скромно стучитесь в дверь, как полагается, когда входят к прекрасной светской женщине, вместо того чтобы грубо врываться, как простолюдин.

Затем, осмотрев костюм камизара, чичисбей прибавил:

– Мало того. Как вы разодеты! Наши самые рьяные версальские щеголи позавидовали бы. Откуда вы взяли всю эту роскошь?

Чтобы понять восторг Клода, надо знать, что он, в насмешку, часто выхваливал перед Кавалье наряд придворных, уверяя, что графиня, его сестра, придает большое значение изысканной одежде и что в Париже и Версале ни в чем так не проявлялось низкое происхождение, как если кто являлся вечером к женщине в сапогах и в плаще из буйволовой кожи. Вот Кавалье и отрядил своего верного лейтенанта Иоаса, подвергая опасности его жизнь, в Монпелье купить ему самый великолепный придворный наряд. Обновка, впрочем, совершенно удовлетворившая Жана, была довольно смешна: видно было, что она не была предназначена для него.

У Жана были правильные черты лица. Коротко остриженные волосы и едва заметные усы придавали его юношескому лицу нечто решительное. Простая одежда воина шла к его грубой, крепкой фигуре; переодетый царедворцем, в наряде, части которого принадлежали, очевидно, разным лицам, он был чуть ли не смешон. Впрочем, надо признаться, что в подходящее время года и на плечах человека, для которого он был сшит, голубой бархатный кафтан был безупречен. Его богатая и удивительно изящная вышивка могла сделать честь самому Фруни, знаменитому вышивальщику того времени. Кавалье с удовольствием выслушал похвалы своему платью, и скромная краска залила ему лицо. Чичисбей, желая смутить его еще более, проговорил:

– Скажите-ка, генерал, для меня что ли вы принарядились таким молодцом? Или это обычный наряд, который вы носите при освобождении ваших пленных? Ведь мы, пожалуй, скоро увидим Париж?

– К несчастью, это невозможно, господин шевалье, – ответил камизар.

– Невозможно? А, каков, каков! – притворно грубо воскликнул Клод. – Уж вам лучше бы не снимать одежды партизана: она подходила к вашей роли тюремщика. Можно подумать, черт возьми, что только из желания нас подразнить вы явились сюда напомнить нам придворную жизнь.

Для пустого тщеславия всякая лесть хороша. Попавшись на удочку, Кавалье выпрямился, незаметно бросил взгляд в зеркало, стоявшее перед ним, и, улыбаясь, ответил Клоду: