Агасфер. Том 3, стр. 90

Солнце опускается все ниже.

Небо темнеет… полосы света на горизонте, недавно пурпуровые, потухают, точно раскаленное докрасна остывающее железо.

И вот по горе, со стороны, противоположной закату, слышится шум скатывающихся камней.

Ноги путника, пройдя по равнине, уже час как взбираются по обрывистому склону горы, заставляя скатываться эти камни.

Путника еще не видно, а только слышны его ровные, твердые, медленные шаги. Но вот он достиг вершины горы, и его высокая фигура вырисовывается на небосклоне.

Странник так же бледен, как распятый Христос. По его широкому лбу, от одного виска к другому тянется черная полоса.

Это он, ремесленник из Иерусалима…

Ремесленник, озлобленный нищетой, гнетом и несправедливостью, тот самый, который, не чувствуя жалости к страданиям Богочеловека, изнемогавшего под тяжестью креста, грубо сказал Ему, отталкивая Его от своего жилища:

— Иди… иди… иди...

И с того дня мстящий Бог сказал ремесленнику из Иерусалима:

— Иди… иди… иди...

И он шел… вечно шел…

И, сверх этой мести, Бог давал ему иногда в спутники смерть, а бесчисленные могилы отмечали, как дорожные столбы, его смертоносный путь по свету.

И когда невидимая рука Господа толкала его в необозримую пустыню, вроде той, где он брел сегодня, он радовался: для него это были дни отдыха, потому что, проходя по этим просторам, взбираясь по крутому склону, он не слыхал, по крайней мере, похоронного перезвона колоколов, которые всегда, всегда сопровождали его шествие по населенной местности.

Погруженный в черную бездну дум, склонив голову на грудь, вперив глаза в землю, он каждый день шел по роковому пути, куда вела его невидимая рука. И теперь он, пройдя долину, поднимался на гору, не глядя на небо, не замечая ни Голгофы, ни креста. Он думал о последних потомках своего рода; по смертельной тоске, сжимавшей его сердце, он чувствовал, что им снова грозит страшная опасность.

И в горьком отчаянии, глубоком, как море, ремесленник из Иерусалима сел у подножия креста.

В эту минуту последний луч солнца, прорвавшись сквозь тучи, озарил и вершину горы, и Голгофу ярким огненным лучом, подобным отсвету пожара.

Еврей сидел, склонив голову на руки… Его длинные волосы, развеваемые ветром, покрыли бледное лицо, и, откинув их рукой, он вздрогнул от изумления… он, не изумлявшийся больше ничему…

Жадным взором глядел он на прядь своих волос, оставшихся в руке… Его волосы, раньше черные, как смоль… поседели… И он постарел, как Иродиада…

Течение его возраста, не изменявшееся восемнадцать веков… возобновило свой путь… И он, как Иродиада, мог, значит, надеяться на смерть…

Упав на колени, он простер руки и обратил лицо к небу, чтобы спросить у Господа объяснения тайны, внушавшей ему сладкую надежду…

И тогда его глаза остановились на распятии, которое господствовало над Голгофой; так и глаза еврейки-странницы были прикованы к гранитным векам Святого Мученика.

И, казалось, Христос, со склоненной под тяжестью тернового венца главой, взглянул с кротостью и прощением на ремесленника, которого Он проклял столько веков тому назад… А тот, стоя на коленях, откинувшись назад в позе боязни и молитвы, с мольбой и страхом простирал к Нему руки…

— О Христос! — воскликнул еврей. — Карающая рука Создателя привела меня к ногам тяжелого креста, который Ты нес, изнемогая от усталости… и я в своей безжалостной жестокости не дал Тебе отдохнуть у порога моего жилища… я оттолкнул Тебя, сказав: «Иди!.. иди!..» И вот опять я у этого креста… после веков скитания… и здесь я вижу, что волосы мои поседели…

О Христос! Неужели по Своей благости Ты меня простил? Неужели я достиг конца своих многовековых скитаний? Неужели Твое небесное милосердие дарует мне, наконец, покой могилы… покои, который, увы, меня всегда избегал?

О, если Ты сжалился надо мной, сжалься и над той женщиной… муки которой равны моим!.. Защити и моих последних потомков!

Какова будет их участь? Господи, один из них, развращенный несчастьем, уже погиб, исчез с лица земли. Не потому ли и поседели мои волосы? Неужели искупление моей вины настанет лишь тогда, когда не останется ни одного отпрыска моего проклятого рода? Или, быть может, это доказательство Твоей всемогущей доброты, возвращающей меня человечеству, знаменует также прощение и милость к ним?

Выйдут ли они победителями из угрожающих им опасностей? Добьются ли они общего спасения, исполняя завет милости и добра, каким хотел одарить человечество их предок? Или же, неумолимо осужденные Тобою, как проклятые потомки проклятого рода, они обречены искупить первородный грех и мое преступление?

О Боже! Поведай, буду ли я прощен с ними? Или они будут наказаны со мной?

Хотя сумерки уже сменились бурной темной ночью, еврей все еще молился у подножия креста.

46. СОВЕТ

Следующая сцена происходит в особняке Сен-Дизье.

На другой день после примирения маршала с дочерьми.

Княгиня с глубоким вниманием прислушивалась к словам Родена. Преподобный отец стоял, по обыкновению, спиной к камину, засунув руки в карманы старого коричневого сюртука. Его грязные башмаки наследили на горностаевом ковре, лежащем перед камином. На мертвенном лице иезуита выражается глубокое удовлетворение. Госпожа де Сен-Дизье, одетая с приличным матери церкви скромным кокетством, не сводила с него глаз, так как Роден окончательно вытеснил отца д'Эгриньи из головы ханжи. Хладнокровие, дерзость, ум, жестокий и властный характер бывшего социуса покорили гордую женщину и внушили ей почтение, смешанное с восторженным изумлением. Ей нравились даже циничная нечистоплотность и грубость этого святоши, они являлись для нее чем-то извращенно-приятным, чему она предпочла изящество и изысканные манеры надушенного красавца, почтенного отца д'Эгриньи.

— Да, — говорил Роден убежденно и проникновенно, потому что такие люди не снимают личины даже среди сообщников, — новости из нашего убежища Сент-Эрем прекрасны. Господин Гарди… этот трезвый ум, этот свободомыслящий… вступил в лоно католической апостольской римской церкви.

Роден произнес последние слова лицемерно-гнусавым тоном, а ханжа набожно преклонила голову.

— Благодать коснулась этого нечестивца, — продолжал Роден, — и так глубоко, что в своем аскетическом рвении он захотел даже принести монашеские обеты, которые связывают его с нашим святым орденом.

— Так скоро, отец мой? — изумилась княгиня.

— Наши статуты воспрещают подобную поспешность, если дело идет не о кающемся, находящемся на смертном одре, in articulo mortis, и желающем войти в наш орден, чтобы умереть монахом и завещать нам свое имущество… во славу Божию.

— Разве господин Гарди в таком безнадежном состоянии, отец мой? — спросила княгиня.

— Его пожирает горячка. После ряда ударов, чудесно направивших его на путь спасения, — набожно продолжал Роден, — слабый, тщедушный человек совершенно изнемог физически и нравственно. Так что пост, умерщвление плоти и божественные радости экстаза как нельзя скорее откроют ему путь к вечной жизни; очень возможно, что через несколько дней…

И преподобный отец многозначительно покачал головою.

— Так скоро… неужели?

— Почти наверняка. Поэтому я и мог его принять на условии in articulo mortis в нашу общину, которой он и оставил по правилу все свое имущество, наличное и будущее… так что теперь ему остается только заботиться о спасении души… Еще одна жертва философии, вырванная из когтей сатаны!..

— О отец мой! — с восторгом воскликнула ханжа. — Какое чудесное обращение! Отец д'Эгриньи рассказывал мне, как вам пришлось бороться против влияния аббата Габриеля…

— Аббат Габриель, — продолжал Роден, — наказан за вмешательство в дела, которые его не касаются… и за кое-что другое… Я потребовал его отлучения… и епископ отлучил его от церкви и отнял приход… Говорят, что теперь, от нечего делать, он бегает по холерным больницам, чтобы напутствовать умирающих христианскими утешениями… Этого запретить нельзя… хотя от такого бродячего утешителя и несет еретиком за целое лье…