Агасфер. Том 3, стр. 75

— Да, вы этому верили, благородное, великое сердце! — воскликнул Габриель. — Тогда вы не думали, что все на земле было несчастьем, потому что вы делали счастливыми ваших рабочих; не все было суетой и разочарованием, потому что ваше сердце каждый день наслаждалось благодарностью ваших братьев; не все было печалью и слезами, потому что вокруг вы видели счастливые, улыбающиеся лица. Вам много зла принесла эта ужасная книга, которую они имели дерзость назвать «Подражанием Христу»… — с возмущением, добавил Габриель.

— О! Я верю вам! — воскликнул с восторгом господин Гарди, — я верю… мне нужно вам верить!

— Воспряньте, брат мой, — прибавил Габриель, дружески взяв за руку господина Гарди, который поднялся, как бы повинуясь великодушному магнетизму, — воспряньте! Вас ждет и призывает множество тружеников! Покиньте эту могилу… выйдите на солнце, на свежий воздух, идите к любящим, горячим сердцам. Покиньте эту душную атмосферу, чтобы вдохнуть животворный воздух свободы! Покиньте это мрачное жилище ради дома, оживленного песнями тружеников! Вернитесь к трудолюбивым ремесленникам, для которых вы были Провидением. И, поддерживаемый их мощными руками, окруженный женами, детьми, стариками, плачущими от радости при вашем возвращении, вы возродитесь! Вы почувствуете, что в вас воля и сила Господни… потому что вы сможете сделать счастливыми ваших братьев.

— Габриель… ты говоришь правду… тебе… Богу… будет обязано наше маленькое бедное племя тружеников возвращением своего благодетеля! — воскликнул Агриколь, обнимая миссионера. — Я не боюсь теперь ничего! Господин Гарди будет нам возвращен.

— Да… вы правы… ему, настоящему христианскому пастырю, обязан я своим воскресением. Здесь я погребен заживо, — сказал господин Гарди, поднявшись на ноги и крепко выпрямившись, с зарумянившимися щеками и блестящими глазами, тогда как до сих пор он был так бледен, так подавлен и слаб.

— Вы снова наш! Теперь я больше в этом не сомневаюсь! — воскликнул кузнец.

— Надеюсь, друг мой! — отвечал господин Гарди.

— Вы принимаете предложение мадемуазель де Кардовилль?

— Я напишу ей об этом… Но прежде, — серьезным тоном прибавил господин Гарди, — я должен поговорить с моим братом… — И господин Гарди протянул руку Габриелю. — Вы позволите ведь мне называть вас так… вас, великодушного проповедника братства?

— О! Я спокоен, когда вы с ним, — сказал Агриколь, — а пока сбегаю к мадемуазель де Кардовилль поделиться с ней счастливой новостью. Однако позвольте, господин Гарди: если вы сегодня покинете этот дом, где же вы поселитесь? Не хотите ли поручить это дело мне?

— Мы переговорим обо всем с нашим достойным и добрым братом… а пока передайте мадемуазель де Кардовилль мою благодарность и скажите, что я буду иметь честь ей ответить!

— Знаете, трудно не потерять голову от радости! — воскликнул Агриколь в восторге и, обняв Габриеля, шепнул ему на ухо: — Через час я буду здесь… но не один… поголовное ополчение… вот увидишь… не говори только господину Гарди… у меня родилась одна идея!

И кузнец исчез, вне себя от неописуемого счастья.

Габриель и господин Гарди остались вдвоем.

— Что же вы думаете обо всем этом, ваше преподобие? — озадаченно спросил Родена аббат д'Эгриньи.

— Я думаю, что у архиепископа опоздали и что этот еретик-миссионер погубит все! — отвечал Роден, до крови кусая ногти.

35. ИСПОВЕДЬ

Когда кузнец покинул комнату, господин Гарди сказал, подходя к Габриелю:

— Господин аббат!..

— Нет! Зовите меня братом… я настаиваю на этом! — ласково отвечал молодой миссионер, протягивая ему руку.

Господин Гарди дружески пожал ее и начал:

— Брат мой! Ваши слова меня воскресили, напомнили об обязанностях, о которых я забыл… Теперь остается желать, чтобы у меня хватило силы на новое испытание… Вы — увы! — не знаете всего.

— Что хотите вы этим сказать? — с участием спросил Габриель.

— Я должен сделать вам тяжкое признание… Согласны ли вы выслушать мою исповедь?

— Прошу вас, скажите не «исповедь», а «признание», — сказал Габриель.

— А разве вы не можете выслушать меня как духовник?

— Я стараюсь, насколько возможно, избегать официальной исповеди, если можно так сказать… — начал миссионер. — По-моему, в ней много печальных и неудобных сторон… Между тем я… я счастлив, очень счастлив, когда могу внушить такое доверие, что друг пожелает открыть мне свое сердце, как другу. Но так как по добровольно данным мною обетам, — молодой священник не мог при этом удержаться от вздоха, — я принадлежу церкви, то обязан повиноваться ее предписаниям. Поэтому, если вы желаете, я могу выслушать вас и в качестве духовника.

— Вы повинуетесь постановлениям, с которыми в душе не согласны? — спросил господин Гарди, изумленный этой покорностью.

— Брат мой, чему бы ни научил нас опыт, что бы ни раскрыл он, — грустно продолжал Габриель, — добровольно и сознательно произнесенные обеты являются для священника священным обязательством… а для честного человека — честным словом… Пока я принадлежу церкви, я повинуюсь ее дисциплине, как ни тяжела она подчас.

— Даже для вас, брат мой?

— Да, для нас, деревенских священников или городских викариев, для всех нас, скромных пролетариев духовенства, простых работников в винограднике Господнем. Аристократия, постепенно проникнувшая в церковь, управляет нами с несколько феодальной суровостью; но божественная сущность христианства такова, что она противостоит всем злоупотреблениям, которые хотят его извратить. В самых смиренных слоях низшего духовенства, лучше чем где бы то ни было, я могу служить святому делу обездоленных и проповедовать освобождение. Вот почему, брат мой, я остаюсь в церкви и подчиняюсь ее дисциплине. Я говорю вам это, брат мой, — прибавил Габриель экспансивно, — потому что и вы и я исповедуем одну истину: ремесленники, которых вы собрали, чтобы делить с ними плоды ваших работ, не являются больше обездоленными… Поэтому тем добром, которое вы делаете, вы служите Христу гораздо более деятельно, нежели я…

— И я буду ему служить, только бы хватило сил!

— А отчего бы вас могли покинуть силы?

— Если бы вы знали, как я несчастлив! Если бы знали, какие удары на меня обрушились!

— Несомненно, разорение и пожар, уничтоживший вашу фабрику, прискорбны…

— Ах, брат мой! — прервал его господин Гарди. — В этом ли только беда! Неужели мое мужество покинуло бы меня перед несчастием, которое можно исправить деньгами? Но увы, есть другие потери, не возместимые ничем… бывают в сердце руины, восстановить которые нельзя!.. И тем не менее сейчас, поддаваясь обаянию ваших великодушных слов, я чувствую, что будущее, такое мрачное до сих пор для меня, теперь становится яснее. Вы меня подбодрили, оживили, напомнили о той миссии, которую я должен выполнить в этом мире.

— Продолжайте, брат мой!

— Увы! Мной снова овладевает страх, когда я подумаю, что должен вернуться к деятельной жизни, в мир, где я так страдал!

— Что же порождает этот страх? — с возрастающим участием спросил Габриель.

— Выслушайте меня, брат мой! Всю свою нежность и преданность я сосредоточил на двух существах: на друге, которого я считал искренним, и на другой, более нежной привязанности… Друг изменил мне самым коварным образом… женщина, пожертвовавшая ради меня долгом, имела мужество — и я, конечно, могу ее только уважать за это — пожертвовать нашей любовью ради спокойствия своей матери и навеки покинула Францию… Я боюсь, что излечить эти горести невозможно и они своей тяжестью превысят мои силы и не дадут мне следовать по новому пути! Я сознаюсь в своей слабости, я знаю, что она велика, но я боюсь ее еще сильнее с тех пор, как понял, что не имею права жить в бездействии, если могу что-нибудь сделать для человечества… Вы раскрыли мне глаза на мои обязанности, и единственное, чего я боюсь теперь, несмотря на правильное решение, повторяю вам, это, чтобы я не лишился сил, очутившись в свете и почувствовав, как он теперь для меня пуст и холоден.