Нагрудный знак «OST», стр. 36

В этот момент крикнули:

– Семьсот шестьдесят третий, к вахтштубе!

9

Внизу в коридоре, где недавно стояла очередь за пайкой, уже были все, с кем меня сегодня привезли из тюрьмы. Валька, испуганно смотрел на меня. Все были одеты – целый день не раздевались, ждали.

– Пять минут на сборы и строиться в умывалке,– сказал Гришка, даже не выходя к нам в коридор, а открыв раздаточное окно.– Идите в ночную на работу.

Собираться мне было нечего, но я поднялся наверх, чтобы сказать Костику, что нас гонят в ночную.

– Ну, это еще ничего,– сказал Костик.– Выспишься. Ребята в ночной спят. Немцев на фабрике мало.

Все– таки Костик был напуган, но теперь быстро переходил на свой блатной, всезнающий тон.

– Молись богу, на работу гонят – бить не будут.

В умывалке воняло карболкой и известью из уборной. В ряд, деля помещение пополам, стояли раковины. Они были правильной круглой формы, водопроводные краны поднимались из середины так, что умываться можно было с любой стороны. И раковины, и пол, и потолок – все было цементным, серым. А соломенный лагерный свет здесь становился совсем тусклым, подвальным.

По утрам весь лагерь загоняли сюда на пересчет. Всех разом загнать было невозможно, загоняли по этажам, по цехам: вначале шел первый этаж – механический, потом семейные – третий, а потом литейный – мы. Когда подходила наша очередь, били уже даже не на выходе, а на входе. В какой-то утренней ярости полицейские перекрывали дверь, и надо было еще прорваться в умывалку. Мы готовились и бросились сразу несколько человек. Надо было вовремя стать на место по одну сторону от умывальных чанов. Сигналом к нападению на нас всегда была ошибка считавшего полицейского. Он сбивался со счета и замахивался резиновой дубинкой. К нему присоединялись другие. И, когда ни в криках, ни в командах ничего нельзя было разобрать, вниз с лестницы сбегали полицаи, перекрывавшие дверь. Эти сбегавшие по лестнице полицейские, которых и во время пересчета никто не упускал из виду, вызывали панику. Ряды ломались, и ближайшие к лестнице бросались навстречу полицаям, стараясь вырваться наверх. Начиналась погоня, ловили кого-то и били. Но в конце концов полицейские досчитывались до нужной цифры и нас выгоняли во двор. Тут было потише. Колонна росла, а полицейских было немного. Они вооружились винтовками, электрическими фонарями, быстро считали еще раз и открывали ворота.

Хотя нас было всего девять, нас тоже загнали в умывалку. И теперь мы с Валькой смотрели на лестницу.

К нам бежал Апштейн. Он заорал, пробегая вдоль нашего короткого ряда:

– Во зинд ди байде?

Гришка, который остановился немного в стороне, сказал голосом переводческим, незаинтересованным:

– Где двое бежавших из лагеря?

Никто не шевельнулся. Апштейн еще раз прошел вдоль нашего ряда. Он так близко вглядывался, что смотреть на него приходилось сквозь стекла его же очков. Глаза за стеклами были огромными, без зрачков.

– Гут! – сказал он.– Або морген…

И показал на выход. Там нас ждали два полицая. Во дворе нас поставили по трое и повели. Шли по мостовой в темноте. Я уже знал и эту дорогу, и маскировочную темноту, и полицейские фонарики – это тоже была перемена тяжелого. Пока идешь, можно думать о своем. От соседей пахнет сырой, невысыхающей одеждой, одеялами, лагерной соломой – неживым каким-то запахом,– а ты думаешь, пока не покажется фабричная проходная. Но сейчас думать о своем я не мог. Не проходил страх, потому что я не мог понять, почему Гришка донес так поздно, почему он прямо не показал: «Этот и этот!» Все равно Пирек завтра докопается. Томило молчание ребят. По тому, как они молча, ни с кем не знакомясь, не заговаривая, просидели вчетвером весь день, я чувствовал, что долго осматриваться они не собираются. Побег, конечно, требует подготовки, и я боялся, вдруг они решили бежать сегодня или завтра и я не успею убедить их взять меня с собой. Я давно уже хотел им сказать: «Возьмите меня с собой». Но понимал, что так это не говорится. Такие вещи, может быть, не говорят совсем – люди находят друг друга. В таких делах все наоборот – не просят, а предлагают: «Пойдешь с нами?» Весь день я ждал, угадывал по их глазам, не собираются ли они подозвать меня, расспросить. Я ведь из этого лагеря бежал, знал тут кое-что и мог им пригодиться. Они так и не подозвали меня, и я не вытерпел, подошел к ним с Костиком. Он им сразу не понравился своими заемными блатными манерами, и я понял, что совершил ошибку.

– Ребята,– сказал я,– возьмите меня с собой.

Мне не ответили. Потом кто-то из них сказал:

– Рано еще об этом. Осмотреться надо. Ответ был уклончивый, и я затосковал, а поближе к фабрике стал думать о том, куда попаду на работу. Изо всех сил я надеялся на механический цех. Я туда бегал в большую уборную с белым кафельным полом, с белыми кафельными стенами, с урнами, укрепленными по обе стороны невысокой кафельной стенки, делившей уборную пополам. Стенка была мне по грудь, она делила уборную на русскую и немецкую половины. В русской замки на дверях кабин были вывинчены, в немецкой они исправно показывали «безецтен» или «фрай». Сквозь открытую дверь доносился цеховой шум, он не покрывал человеческий голос. Дверь закрывали, и шум превращался в звяканье. Я прибегал сюда хоть на минуту отдохнуть от грохота литейки, от света закопченных ламп, в надежде, что пройдет изжога, непрерывно мучившая меня. Она начиналась, как только я подходил к литейному цеху.

В уборной, однако, засиживаться было нельзя. Напротив дверей дежурил специальный клозетный полицай. Он входил и открывал двери в кабинах на русской половине.

Здание механического цеха было почти таких же размеров, как и литейного, но просматривалось из конца в конец, потому что пространство над токарным, контрольным, окрасочным и упаковочным цехами было свободным. Не было здесь привычных для литейного мостовых кранов. И оттого, что не свисали вниз массивные крановые крюки, работа здесь казалась легкой.

Самым сильным шумом в центре механического цеха было сипение сжатого воздуха в пульверизаторах окрасочной карусели. Мины, прошедшие токарный и контрольный цеха, рабочий надевал на штыки карусели. Вращаясь, они медленно проходили под подвижными струями краски, выходили на пустое пространство, где рабочий с ручным пульверизатором что-то подправлял, а затем исчезали в жерле круговой печи. Три четверти круга карусель шла внутрь газовой печи. Выходили мины оттуда уже сухие, окрашенные в яркие пасхальные красный и синий цвета – в зависимости от калибра.

Около печи пахло эфиром. Этот запах, известный мне по маминым маникюрным принадлежностям и по парикмахерской, был здесь невероятной силы. Это был главный запах всего механического цеха.

Я пробегал по цеху, делая вид, что хочу выпить кофе, который тут подогревался в цинковых бачках. Кофе этот из пережженной древесной коры никто не пил, но надо было делать вид, что у тебя какая-то цель. В цеху было чисто, кожухи токарных станков выкрашены в лоснящуюся зеленую краску, жирная металлическая стружка – в специальных железных ящиках. И молочного цвета щелочная жидкость на полу возле высоких сверлильных станков. Русские, работавшие здесь, казались мне счастливцами.

Их было очень мало. Они возили тачки, грузили вагоны, как и в литейном. На токарный цех был один русский – Бургомистр, Борис Васильевич. Высокого роста, в синей немецкой спецовке, он был виден издалека.

Я делал попытку перейти сюда. По примеру блатарей я решил закранковать, чтобы потом получить направление на легкую работу. Я еще не знал, как сделать себе нарыв. Самым доступным мне казался способ Левы-кранка, но я никак не мог решиться сунуть палец в электроточило или в цеховую гильотину. Тогда я попросил помощи у Костика. Мы с ним пошли к сушильной печи в шишельном цеху, у которой малиново светился прохудившийся бок. Костик сказал мне свое блатное: «Сука буду, твоя рука…» Но, когда надо было взять мою руку и прижать к малиновому боку печи, он позеленел, а когда раздался журчащий сковородочный звук, Костик бросил мою кисть. Было больно, я запомнил, как мгновенно липнет к раскаленному железу спекающаяся кожа, ночью меня знобило, но полицейский фельдшер даже к врачу не пустил.