Я в Лиссабоне. Не одна (сборник), стр. 54

— Видишь, милая девочка, случается иногда любовь. Даже с таким зверем, как Сталин… Эх, его бы сюда, под мои иглы, — самодовольно бормочет он. — Я бы его тут восстановил, вернул к жизни. Курса за три-четыре изъяли бы мы этот холодный камень из его сердца. Снова смог бы он у меня полюбить и людей, и женщин. И ты еще полюбишь по-настоящему, милая девочка. И тебя еще — ох как полюбят — всякие твои гибкие мальчики и бесполезные мужчинки…

Потом была среда, самый конец апреля. Снег растаял, земля успела слегка просохнуть и будто бы сжалась, затаилась в ожидании долгожданного тепла, чтобы насытиться и буйно пробиться в весну. Ариша вся была нетерпение и трепет, она почти бежала через дворы, ее старательно завитые волосы пружинили на плечах, а полы серого пальто были распахнуты, как крылья. Она была готова к чему угодно, щеки ее пылали, от этого хлесткий и льдистый апрельский сквозняк казался теплым, совсем весенним. Спеша, она вдруг зачем-то вспоминала свои протестные, мелочные измены последних лет. Все опустошительные и неловкие соития, направленные на самоутверждение, на утешение, а приносившие лишь горечь и злобу. Вдруг они пронеслись в ее сознании не как черно-белый трагичный фильм, а будто какой-то необязательный рекламный ролик или незначительный фрагмент телесериала, демонстрируемый в дешевом придорожном кафе. Они впервые показались ей смехотворными, незначительными и эпизодическими, как детский браслетик из леденцов, купленный на юге для кратковременного восторга: однодневная, неважная, проходная вещица. Никакого камня в горле. Никакой рыбной кости, впивающейся в сердце, курочащей внутренности до слез. Боль ушла начисто. И горечь рассеялась. Даже эпизод, обычно заставлявший зажимать рот ладонью, совсем недавно выламывавший все суставы от безграничного стыда, начисто утерял свою силу. Как обреченно она ползла по коридору в тот день. В сиреневых стрингах. В лаковых туфлях на шпильке. Как она ползла на коленях, понуро опустив голову, повиливая бедрами из стороны в сторону. Медленно и манерно, беспечно и бесчувственно. А мужчина — совершенно неважно, кто именно, — стоял над ней в дверном проеме, наблюдая пошловатую и фальшивую игру. Стоял как страж, как часовой и палач одновременно. И через несколько минут уже тащил ее в ванную, окатывал ей лицо ледяной водой, швырял в нее одежду, выставляя вон из своей жизни, потому что и без нее был сыт по горло фальшью, пустотой и полнейшим отсутствием тепла.

На этот раз Ариша даже не замечает, как оказалась на третьем этаже, перед заученной наизусть зеленой железной дверью. Ни одышки, ни сердцебиения, душа легче перышка, настроение игривое, как когда-то давно — даже не верится, что такое еще возможно. Она застывает перед заветной дверью, превратившись в дрожь, вспомнив, как неделю назад он рассказывал, что Сталин обычно набивал трубку табаком из папирос. Потрошил папиросы, как людей, вытряхивал из них табак и потом курил его в своей трубке. Он курил молчаливо и насупленно. Особенно если кто-нибудь рядом с нетерпением ждал ответа. Особенно когда решалась чья-то судьба. Сталин замирал, затягивался, смаковал табачный вдох и тянул время, превращая человека этим своим молчаливым курением трубки в оторопь, в страх, превращая человека навсегда, до последнего вздоха, в отчаянье, в покорность.

Ариша звонит в дверь, долго и настойчиво. Она звонит и ждет. Она звонит и представляет, как он сейчас снисходительно и неторопливо продвигается по коридору в прихожую. Пропахший кофе и сладковатым табаком, добродушный и утомленный, совершенно невозможный в ее прошлой и будущей жизни. Ариша ждет, превратившись в нетерпение. Звонит еще раз, объясняя промедление тем, что он бормочет в мобильный, как сюда добраться. Ариша ждет, представляя, как все случится. Вечерняя набережная, его машина, обжигающий и горький вдох, дым во рту. Она отчетливо чувствует наждак его щетины щекой. Она уже наизусть, заранее знает его руки и прекрасно представляет их ласки. И снова звонит, звонит и ждет, звонит и ждет. Потом, нечаянно посмотрев на часы, Ариша узнает, что прошел час. До нее доходит, что он не откроет. Ее курс закончен. И теперь надо идти домой, возвращаться в свою повседневную жизнь. Тридцать пять последних игл разом впиваются ей в душу.

Ровно десять минут она усилием воли заставляет себя дышать, командуя его словами: «Ну, милая девочка, вдох. А теперь выдох. И плюй на все». На негнущихся ногах, не различая дороги, она понуро бредет через нескончаемые, пахнущие тушенкой и ваксой дворы пятиэтажек. В ближайшие несколько дней она будет каждые пять минут заглядывать в телефон, проверяя, не пришла ли от него эсэмэс с извинением. Или приглашение прийти на последний сеанс курса. В ближайший месяц ей будет казаться незначительным и неважным все, что с ней когда-либо произошло перед его иглами. И даже постижение науки слез покажется ей смехотворным. Пару раз, как бы нечаянно, тихим затаившимся призраком она явится побродить в нескончаемые дворы возле его пятиэтажки. Ни на что особенно не надеясь, обнимая себя руками, дрожа под плащиком, заглядывая в непроницаемые мутные окна, отражающие низкие, нависшие над крышами облака. Целый год она будет уверена, что он сдержит свое обещание, что он когда-нибудь обязательно прокатит ее по набережной, и они будут курить трубку Сталина по очереди в его машине. А потом все это неожиданно пройдет. Забудется. Отпустит. И однажды она вспомнит только лишь эти его слова: «Постарайся найти того, кто превратит тебя в любовь, милая девочка». И она будет очень стараться.

Илья Веткин

Вилла Триора

Я в Лиссабоне. Не одна (сборник) - image23.jpg

По дороге в Вентимилью Котов пытался несколько раз из поезда дозвониться в редакцию. Он вертел в руках глянцевый буклет клуба и желал бы уточнить задание. Но главред Мамонт постоянно был вне доступа. Да и поезд с Котовым то и дело нырял в сумрачные жерла тоннелей. Вскоре после Ниццы слева вырос и закрыл полнеба бугристый известняковый склон с врезанными в него домами-игрушками. Котов особенно ждал встречи с Монако, но княжество слегка разочаровало. Скользнув в очередной тоннель, состав вскоре вплыл в гигантский подземный зал, более всего смахивающий на станцию «Тимирязевская» московского метро — втрое увеличенную в объеме и поделенную на три платформы. Указатель посреди зала уведомил: «Монако — Монте-Карло». Княжествоподземелье мелькнуло и отъехало, снова заблистало море, потом опять пошли тоннели. Едва кончился последний, телефон Котова издал новый боевой клич, возвестив о смене оператора, — поезд прибыл в Италию.

Над городком висел пасмурный полдень. Публика из французской электрички неспешно вылилась из здания вокзала на небольшую площадь. Котов задержался на ступеньках. Пару минут он топтался у назначенного места встречи, бесплодно озираясь. Когда решился двинуться через площадь, его окликнули из припаркованной рядом темно-синей «тойоты». Котов, хмурясь, подошел. Получалось так, что, пока он тут мялся, его изучали.

Дверь щелкнула. Из машины выбрался высокий темноволосый парень в свитере с загорелой улыбающейся физиономией, знакомой Котову по фотогалерее в глянцевом буклете. Глянец не лгал: оригинал был даже, пожалуй, посимпатичнее. Очень правильное лицо с живыми карими глазами под высоким лбом. Густой загар мог быть и природной провансальской смуглостью. Допустив эту мысль, Котов сразу вспомнил, что о происхождении Венсана Жиллена судить не может. Принц по вызову родом мог быть и из Нормандии.

— Hi! — сказал Венсан, протягивая руку. — Садись!

Хмурый Котов влез в любезно приоткрытую дверь и

убедился, что за рулем сидит еще один человек.

— Bon giomo! — сказал он, не оборачиваясь.

Венсан опустился на сиденье рядом с водителем, по-прежнему приветливо улыбаясь.

— Это ты должен написать очерк о клубе, да? Я решил, что не помешает небольшая экскурсия, — сообщил он.

«Тойота», резко развернувшись, промчалась по пустоватым улицам Вентимильи и выехала на окраину, откуда открылся вид на горную гряду. Слева возник живописный старинный квартал, облепивший склон, — скопление многоквартирных домов и домишек желто-оранжевого цвета с неизменной колокольней.