Земля воды, стр. 77

Мэри моргает.

Марта поднимает голову, принюхивается к идущему из миски пару, опускает в миску руки, потом оборачивается ко мне.

«А ты шел бы отсед', молодняк, и поскорей. Посиди там снаружи тихонько и не путайся у старый Марты п'д ногами. И перестань мне сопли распускать».

(Потому что именно этим я и занят.)

«Держи».

Она сует мне в руки бутылку, из которой только что поила Мэри. Я мотаю головой. В следующую секунду горлышко уже проталкивается у меня между губ, и я машинально глотаю.

«От'так. И давай займись чемньть. Щипать умеешь?» Она задирает голову туда, где под потолком застыли неровные шеренги битой птицы. Я, как сомнамбула, киваю (у кухонной двери, после терпеливых маминых инструкций – после того, как отец свернул ей шею, – ощипывал красновато-коричневые перья старой переставшей нестись курицы).

«Сними какую там и ощипай для Марты. Мил' дело, птичонку-т' пощипать, а? Как оно?»

Я иду туда, где балка, и протягиваю руку к изумрудноголовому селезню.

«Не, молодняк. Ты утку бери. – Она хихичет и задергивает занавеску. – Ты утку бери!»

И вот, пока внутри Марта Клей служит службу, которую только она и может сослужить Мэри, ваш будущий учитель истории садится снаружи и принимается прилежно ощипывать утку. Стоит темная – хоть глаза коли – августовская ночь. Сонмы звезд, серебряных гусей, плывут по ночному небу. У него начинает кружиться голова. В руках у него уже не утка, а курица. Он сидит в залитом солнцем затишке между курятником и кухонной дверью, и там стоит мама, а на маме фартук. Вот только курица не мертвая, а живая. Она принимается бить крыльями и нести яйца, одно за другим (значит, зря ее решили в суп). Неостановимый, бесконечный поток яиц, их так много, что приходится призвать на помощь маму и ее передник. Но мама говорит, что на самом деле это не яйца, а упавшие звезды. А это они и есть, мерцают и перемигиваются в пыли. Мы несем упавшие звезды в курятник. Который совсем не курятник. А остов старого дощатого ветряка на берегу Хоквелл Лоуда. И там, подобрав колени, лежит голая Мэри. Мама потихоньку уходит. А Мэри начинает рассказывать про месячный цикл, и про всякие чудеса у нее в дырочке, и про то, откуда берутся дети. Она говорит: «А знаешь, я несу яйца». И он, невежда, но невежда, пылающий тягой к знаниям, говорит ей: «Что, прямо как куры?» А Мэри смеется. А потом кричит, а потом говорит, что она Божья мать…

Утка падает у меня из рук (значит, все-таки утка). Это не сон. В сон нельзя проснуться. Темно. Я здесь; здесь сейчас. Я сижу (задремал, голова упала вперед) на скамейке у лачуги, в которой Марта Клей, всем известная ведьма…

И Мэри. Мэри тоже вынырнула из самогонной анестезии, из ведьминского зыбкого гипноза, вынырнула в сон, который вовсе не сон, и – она молится. Она выкрикивает слова молитвы жутко, неостановимо, бессмысленно.

Я бегу к дверям. Запинаюсь. Бегу обратно, к маленькому окошку, которое должно глядеть прямо на зашторенную лежанку. Есть такие вещи, которые происходят наяву, хотя должны происходить только во сне. Трубка – нет, длинная камышина, целый стволик болотной осоки – торчит у Мэри в дырочке. Другой конец у Марты во рту. И Марта, скрючившись промеж окровавленных коленей Мэри, закрыв от напряжения глаза, сосет, сосет из всех своих ведьминских сил. И щеки – два кровавых пузыря – работают, что твой кузнечный мех.

Я врываюсь в дом. Отдергиваю грязную занавеску. Марта вроде как раз что-то выплюнула в ведро. Я ору: «Мэри!» Но Мэри меня не слышит. Ее имя мячиком отскакивает обратно ко мне. Она меня не узнает. Она – маленькая монастырка, исступленно творящая молитву:

«СвятаяМарияМатерьБожьяСвятаяМарияМатерь-БожьяСвятаяМарияМатерьБо…»

Свеча расплющена у нее под рукой. Я чуть не падаю через ведро. В ведре то, из чего делают будущее. Я бегу наружу, чтобы проблеваться.

43

ВЫШЕ ГОЛОВУ

Он чуть ли не пытается помочь мне выйти на улицу. Он растерян, он хочет проявить заботу. Его учитель пьян… (И как так вышло, что наш Прайс, наш подрывной элемент, проявил такую выдержку и осмотрительность? Когда я не в силах устоять перед еще по одной и все, он заказывает себе томатный сок.) Учитель не имеет права напиваться пьян. Он должен держать строй, и подавать пример, и трезвый образ жизни. Вот в чем главная учительская странность. Не в шутовстве. Ученик не должен быть поводырем учителю. Когда бунтарь становится подпоркой для тирана…

Но как – глотнешь – и беда не кажется такой уж… Но как реальность обретает… А знаешь, мои предки по материнской линии, они на выпивке построили целую империю…

«Да, кстати, Прайс, тебе это должно понравиться – он хочет уволить к чертовой матери Историю. Не только меня, понимаешь, предмет. Убрать всю эту бодягу…»

Широкий, размашистый – и уводит в сторону – жест в адрес равнодушных новостроек юго-восточного Лондона.

«Пожалуй, за руль садиться не стоит, а, как ты считаешь, Прайс? Не стоит? Извини – не смогу тебя подбросить. Поеду на автобусе. А машина пусть стоит у школы».

«Все равно ворота уже заперли. Я вас провожу до остановки».

Мы мерим шагами тротуар.

«А-астарожно».

На автобусной остановке я возглашаю: «…всю эту бодягу, всю…» Он еще больше мрачнеет и отводит взгляд. Когда за мной приходит мой пятьдесят третий, непременное: «Ну, до свидания, сэр. Вы – поосторожней, сэр».

«До свидания. Эй, Прайс, выше голову. Что так кисло? Я до конца семестра никуда не денусь. Надо же нам разобраться с Французской революцией. Ты что, забыл? Эй, Прайс, – (уже с площадки, пока автобус увозит меня прочь), – не позволяйте ему этого сделать!»

А История едва ли найдет время упомянуть о том, что в ночь накануне Французской революции Людовик XVI как раз оплакал своего первенца.

44

НАЧАТЬ СНАЧАЛА

Мы относим ребенка в машину. По какой-то странной прихоти обстоятельств он спит. И даже не мокрый. На долю секунды мне кажется: он умер от испуга. Мэри сидит на заднем сиденье и крепко держит его обеими руками, а я веду машину. То, что происходит дальше, больше всего напоминает пародию на бешеные авторалли впавших в панику молодых мужей, чьи жены ни с того ни с сего вдруг принимаются рожать. С той разницей, что ребенок у нас уже есть и мы гоним на полной, чтобы отдать его обратно.

С заднего сиденья торопливо-покаянный монолог Мэри: «Это было так просто. Так просто. Я видела, как она вошла. Оставила коляску у входа. Разве она не понимала, что это рискованно? Я была у фруктового стеллажа, шла к кассе. Уйма народу. Большая такая коляска, не сидячая. Может, ей и нужно-то было всего ничего, вот она и подумала – с этой коляской, в толпе. Я видела, как она ушла в какой-то проход между полками. Думала, никогда не решусь. А потом поставила корзину. Ничего в итоге не купила. А взамен вот… Я посмотрела вдоль прохода. Пошла к коляске. Огляделась. Взялась за ручку. Толкнула, надавила, они все так делают. И сказала: „А вот и я. Пойдем-ка отсюда“. Никто даже и не догадался. Никто даже и не догадался, что я не настоящая…»

Мэри, тебе пятьдесят два года.

«И я поняла, что он согласен. Потому что он мне улыбнулся. Как только я толкнула коляску, тут он и улыбнулся. Ты правда мне улыбнулся? И не плакал. Ведь ты же не плакал? Потом я выкатила коляску за угол, а там в лифт – и в паркинг. Сумки положила в багажник, а ребенка на заднее сиденье, и одеяла туда же. Я знаю, что так не делают. Надо было тебя в них завернуть и чем-нибудь перевязать, правда? Но он не плакал. Совсем не плакал…»

Но говорит она так, как будто ее ввели в транс и она теперь вынуждена изображать из себя женщину, которая признается в совершенном преступлении. А правда настолько невероятна, что никто и никогда в нее не поверит. Правда в том, что она была свидетельницей чуда. Бог сошел в «Сейфуэйз» и одарил ее, отдал ей некую ценность совершенно бесплатно. Ребеночка в капусте. Он сказал, Иди, исполни волю Мою. Возьми его. Он твой…