Земля воды, стр. 73

Вот потому-то Дик больше никогда и не брал в рот ни капли из какой угодно бутылки, включая Фредди-Парровы подношения в виде глоточка ворованного виски. И потому-то он, наверное, хоть и владел ключом, больше ни разу не открывал таинственного сундука, пока не придумал, как содержимое оного может ему помочь.

Бутылки не стало, но Дика все так же ведет и шатает, и он никак не решит, сидеть ему, стоять, а если идти, то в какую сторону. На фоне блеклых свекольных полей, на фоне теряющейся в дымке – где-то вдалеке – Стоттовой дрены, на фоне серого неразбери-поймешь зимнего неба он представляет собой странное и увлекательное зрелище… Но – будь осторожен, юный сыщик. Может, хватит на сегодня зрелищ? Самое бы время потихоньку смыться. Самое время вернуться тихой сапой в дом, пока не возвратились ни Дик, ни отец, так, чтоб никто не догадался…

Что он и делает – в буквальном смысле слова ускользнув по инеистой наледи, которая настолько ускоряет его спуск вниз по дамбе, что дело едва не доходит до растяжения коленных связок, – а потом, промокший насквозь от долгого лежания в заиндевелой траве и с полным сумбуром в башке от того, чему он был свидетель, возвращается низом вдоль северного берега.

Однако после странного этого экзерсиса Дика с бутылкой происходит и еще кое-что. Кое-что дает о себе знать, поначалу еле слышно и едва заметно, после того как плюхнулся в реку, этакой пародией на Экскалибур, вышеупомянутый, коричневого стекла, сосуд. Поднимается ветерок. И усиливается с каждой минутой. Он разгоняет дымку. Он ерошит Лим. Вне всякого сомнения, он шуршит кустами остролиста на Хоквеллском погосте и пытается оборвать с колокольни густую поросль плюща. Он ярится вовсю, раздув из-под подернутого пеплом неба на западе жаркие угли звезд – к тому времени, как я возвращаюсь домой и едва успеваю вынуть из печи, пока не загорелись сами, дюжину обугленных лепешек.

Восточный Ветер.

39

ГЛУПЫЙ

И тот же самый Восточный Ветер – или не тот же самый, а его летний двойник, его очаровательная, с жарким дыханием сестра (потому что всякий фенмен вам скажет: Восточный Ветер – это не один и тот же ветер, это близнецы, и один близнец убивает, а другой родит и гонит в рост) – дул однажды в четверг, после полудня, в августе 1943 года, гнал ясно различимые волны поперек сбрызнутых маковым цветом пшеничных полей на ферме Полт-Фен, шелестел, грохотал подсохшей за лето листвой тополей вдоль Хоквелл Лоуда, пока я шел знакомою дорогой, все туда же, на разрушенный ветряк.

Потому что, хотя мы больше и не договаривались о встрече, хотя в последний раз Мэри и ушла с таким видом, будто наши мельничные свидания навсегда остались в прошлом, и хотя с тех пор прошла целая неделя – целая неделя, как Фредди Парр был пожалован официально установленной причиной смерти, – я все-таки надеялся увидеть Мэри. Мне нужно было с ней поговорить. Потому что вот уже три дня, как я играл с Диком в страшные игры. Я играл с ним в бутылочку и не знал, кто кого боится больше – я его или он меня. И больше так продолжаться не могло. Так, может, нам сказать? Сознаться? Пойти в полицию? Потому что, рано или поздно, все наши маленькие тайны все равно становятся явью, разве не так? Может, скажем, а, Мэри? Мэри, что?..

(Вот видите, даже и в те времена жив первородный грех историка: он вязнет в вероятностях, он категорически не способен к действию.)

И еще, раз уж речь у нас зашла о тайнах, эта бутылка, она из сундука, старого дедушкиного сундука, который стоит на чердаке, и только у Дика есть к нему…

Но я останавливаюсь на краю тополевой рощицы. Потому что, хотя уже давно перевалило за пять, хоть я и опоздал к магическому сроку – с трех до половины пятого, – когда в былые, и невозвратные с недавних пор, времена мы имели обыкновение встречаться, Мэри, она и впрямь на ветряке. И занята чем-то странным.

Она стоит на самом краешке кирпичного фундамента, у колесной будки, в том месте, где фундамент резко обрывается, футов, наверное, на пять, вниз, в заросшую бурьяном дрену. Она стоит, и ветерок играет прядками ее волос, а потом, выбросив руки вперед и вверх, она прыгает. Юбка пузырем; сверкают загорелые коленки. И приземляется по-дурацки, на неловкий какой-то манер, тело деревянное, ноги в стороны, и не гасят прыжок, а будто бы, наоборот, делают жестче. Потом, бессильно опустившись, она садится в бурьяне на корточки и обхватывает руками живот. Потом выбирается из дрены и повторяет все сначала. И еще. И еще раз.

Я медлю в подернутой тихой дрожью тополевой рощице, пытаясь понять сей странный ритуал. Это что, такая игра на одного? Или отработка сложного какого-нибудь упражнения? И – не следовало б ей поаккуратнее? В конце концов – подумала бы о ребенке…

Я перебираюсь через ограду пастбища между рощицей и ветряком. По ветру плывет густой и сладкий запах луговых цветов. Ветер относит мой первый крик куда-то в сторону, и Мэри успевает изготовиться для очередного прыжка прежде, чем замечает мое присутствие.

«Мэри, что ты там?..»

Она меня не ожидала. Я сразу это понял. На лице – гримаска легкой досады. Она пришла сюда одна. По личному делу.

«Будет лучше, если ты уйдешь, Том Крик. Будет лучше, если ты как можно скорее сделаешь отсюда ноги».

«Чем ты тут занимаешься – прыжки какие-то? Ты же расшибешься».

«Глупый. Иди отсюда!»

«Я пришел поговорить…»

И она снова прыгает, не обращая на меня внимания, как будто занята чем-то очень серьезным, она взмахивает руками, она решительно отводит взгляд; как будто не хочет, чтобы ей мешали, как будто важнее этих ее прыжков ничего на свете нет. И приземляется, словно воткнувшись, подрагивая, в землю, и опускается на корточки.

Я бегу к ней, чтобы помочь ей подняться. В бурьяне, там, куда она в очередной раз упала, выбита небольшая полянка; такое впечатление, что она тут не первый час развлекается.

«Зачем?.. Разве это не опасно? В твоем?..»

«Глупый. Вали отсюда».

А потом, когда Мэри поворачивается ко мне, я вижу, что ее лицо, несмотря на плотный слой летнего загара, бледное и блестит от пота. И это не струйки-капельки пота, когда что-нибудь делаешь на жаре, это холодный, на росу похожий пот. А еще у Мэри в уголках глаз набухло по яркой, отчаянной капельке, и это уж совсем не пот.

«Глупый! Глупый!»

Как доведенная до крайности мама, когда она срывается на крик. Как…

До меня доходит.

«Так, значит, ты?..»

«Да. Глупый. Не мешай мне».

«Ты и правда собираешься?..»

(Так мало веры – до сих пор – в то, что Мэри может быть настоящей Мамой, что это маленькое существо у Мэри внутри, оно и в самом деле там. Но она может. Оно там. Он сам увидит.)

Она снова, задыхаясь, лезет, вдоль по заросшему кульверту вверх, на кирпичный фундамент.

А я даже и не пытаюсь ее остановить. Я не протягиваю рук, не кричу в ярости. Потому что – покуда во второй раз за неделю реальность наваливается на меня невесть откуда, совсем как земля наваливается на Мэри, и бьет, и у меня плывет перед глазами, и земля, наваливаясь на Мэри, одновременно словно бы уходит у меня из-под ног, рождая головокружение и дурное ощущение пустоты в желудке, – что там за мыслишка, жесткая и острая, вертится у меня в голове?

Наверно, он от Дика. Если она хочет убить – если она хочет от него избавиться. Точно от Дика. Потому, что она не хочет ребенка от… Потому, что она бы не стала убивать нашего с ней…

И когда она опять поворачивает ко мне свое восковое, залитое холодным потом лицо, я ловлю ее за руку и вдруг начинаю кричать: «Он же от Дика, ведь так? Точно. От Дика. От Дика!»

«Почему бы тебе просто не взять и не свалить отсюда?»

Она снова берет курс на трамплин.

«Мэри, не надо. Не делай этого».

Так обращаются к самоубийце.

«Не прыгай».

Она прыгает. Корчится от боли. Стонет. И опять идет вверх.

Я хватаю ее за руку.