Земля воды, стр. 66

Значит, он ей не нужен. Он дефектный, он с изъяном.

Его ресницы начинают ходить ходуном. Его пальцы сжимаются. Он устраивает своей, судя по всему, охладевшей к нему зазнобе сцену, запинаясь, бормоча и долдыча; сцену, смысл которой, если перевести его на человеческий язык, сводится примерно к следующему бескомпромиссному заявлению: нет уж, давай говорить прямо, я люблю тебя, и только тебя. А раз уж ты единственная, кого я люблю, будь добра сделать мне ребенка. Потому что любовь, она ведь для того и есть, разве не так? Отец так сказал. И я так хочу. И чтобы я больше не слышал всей этой про-бычков-и-петушков чуши насчет того, как Штуки входят в Дырки.

И он, для вящей убедительности, берет ее своими большими, не ведающими, что творят, руками за плечи и встряхивает как следует…

И что же Мэри сказать ему в ответ? Что она его любить не может (не говоря уже о детях)? Потому что как раз об эту пору она любит его меньшого брата? И он единственный, кому она… И не только любовь (хотя она пока ни в чем не может быть уверена), но и ребенка тоже. Вот она и говорит: ладно, ладно, хорошо, будет ему ребенок. Он ее напугал, так тряхнул… Он встряхивает ее еще раз. Да, да, конечно, она ничего такого не хотела сказать. Они станут любить друг друга, да, и у них будет ребенок. Задача не из легких. Ей придется делать вид, что существует непорочное зачатие (а вдруг оно и впрямь существует: ведь с угрями-то, судя по всему…). Но ведь, в конце концов, реальной опасности нет и быть не может, потому что он ведь и в самом деле слишком большой, и даже представить себе нельзя, чтобы этот – чтобы эта штука… И, рано или поздно, Дику просто придется признать, придется принять как данность, что никакого ребенка не будет.

И всякий раз теперь, когда наш Дик приходит на свидание, пусть даже Штука внутрь и не лезет, он любовно обнимает Мэри, всю, руками, и очень старается сделать с ней ребенка. Он любовно водружает руки Мэри на живот, то есть туда, где, если верить Мэри, ребенок подает первые признаки жизни. И, после всех этих встрясок (хотя его свободная рука и оказывается порой, самым настораживающим образом, у Мэри на плече или на шее), он тих и доверчив, как ягненок, и ждет, когда проклюнется на свет его дитя.

И дитя не заставляет себя ждать…

Или это Мэри сочинила, всю историю. Потому что откуда мне знать, кто даст мне сто процентов уверенности в том, что когда Мэри сказала мне: у Дика, мол, слишком большой – он и в самом деле был слишком большой? И что Мэри не доказала себе:

Слишком Большой или не слишком, но в дело годен – еще в самом начале нашего маленького, с образовательными целями, эксперимента?

И пусть даже он – этот ребенок, ребенок, которого нельзя пока ни увидеть, ни даже потрогать, который пока всего лишь некое странное ощущение у Мэри в животе – мой, что Мэри скажет Дику? Потому что ребенок – это не такая вещь, которую можно скрывать, даже от полудурка. И что сделает Дик?.. И если принять во внимание всю эту зыбкость по краям, куда ни плюнь, если принять во внимание вероятность – вероятность, не более того, – что он и в самом деле от Дика, тогда, Христа-Бога ради, что же мне-то делать?

Но Мэри клянется и божится, святой истинный крест и чтоб мне сдохнуть, что не от Дика. И там, на берегах Хоквелл Лоуда, мы по-прежнему прижимаемся, льнем друг к другу и вздыхаем в унисон. Значит, у нас будет маленький. И он уже в пути. Но мы ведь любим друг друга, разве не так? Да, мы любим друг друга. А любовь идет своим чередом, разве не так? А это значит, что нам придется поставить весь мир в известность, только и всего, и получить свое. А потом пожениться. Так всегда бывает. Это старая как мир история…

Да-да, его уговорили, убедили, уверили; и, надо признаться, ваш учитель истории даже – самую малость – горд тем (при условии, что…), на какие он способен подвиги.

Но, рано или поздно, поскольку все равно скоро станет заметно – и поскольку против того, чтобы поставить мир в известность, никто особо не возражает, – кто-то кому-то должен будет сказать.

И мы знаем, кто сказал первым, что сказал и кому. Мы знаем, что она сказала. Мы знаем, что она перевела стрелку с прямой линии меж двух влюбленных братьев – на третью, удобную во всех отношениях колею, по фамилии Парр. И мы знаем: она это сделала, чтобы защитить меня.

Мы знаем, что сделал Дик. Он пошел, накачал Фредди пивом и столкнул его в реку, ударив предварительно бутылкой по голове.

И мы знаем, что крошка Том, чья разумная инициатива во всей этой истории как-то уж больно подозрительно сведена к нулю, в свою очередь стал делать. Наблюдать; взвешивать вещественные доказательства. Сопоставлять факты. Он заметил, как синяк на синяк… Он выудил бутылку… Ну да, вот он и попался: исторический метод, вся эта игра в объяснялки: так, выходит, это всерьез? Это способ добраться до истины – или, ежели на твой лад, Прайс, способ выдумать очередную историю и оставить реальность с носом.

Однако времена теперь в лимских землях не самые благоприятные для того, чтобы выдумывать сказки. Реальность уже успела заявить о себе – в форме отмокшего в речной воде трупа. И она не собирается сдавать позиций, она все более ощутима и давит все сильней…

Давайте, однако, не будем верить впечатлению, что наша востроглазая ищейка, наш юный изыскатель в области причин и следствий спокоен, уверен в себе и аналитически беспристрастен. Мы ведь знаем, что это не так. Он боится. Он запирает от брата дверь. И внутри у него нехорошее такое чувство.

А еще мы знаем, что он делает, в полном противоречии с им же лично собранными сведениями (явное предательство по отношению к собственным методам), в тот день, когда коронерский суд в Гилдси записывает в анналы счастливое словосочетание «несчастный случай» и он, окрыленный счастливою вестью, спешит сообщить ее и встречает Мэри, чьи представления о причинах и следствиях оказываются на поверку менее гибкими, нежели его собственные.

Он устраивает цирк собачий (с драньем травы). Выходит – потому что хочет выйти – из себя.

Ну почему, почему все на свете нельзя приписать несчастному случаю? Никакой истории. Ни вины, ни обвинений. Просто несчастные случаи. Несчастные случаи…

Но Мэри знает, от себя не убежишь. Она сидит, недвижная, как камень, возле старого ветряка, ушедшая в себя. Ушедшая, погрузившаяся настолько глубоко, как будто бы назад, наружу, она из себя больше никогда не выйдет. И, погруженное в Мэри, которая сидит, такая погруженная в себя, сидит еще одно крошечное существо.

А потом из этого дважды закрытого и замкнутого царства доносится голос Мэри: «Я знаю, что мне делать».

35

НЕВЕДОМАЯ СТРАНА

И вот однажды, отчитавши урок по Французской революции, я прихожу домой и вижу, что моя жена успела совершить воистину революционный – и таинственный – шаг…

Я поворачиваю ключ в замке. Я слышу звуки, похожие на плач младенца. Я думаю: наш золотой ретривер, Падди, подхватил какую-нибудь собачью болезнь, от коих собакам полагается скулить. Но – снова тот же самый звук. Я вхожу в гостиную. И – вот она, тут как тут, сидит на диване, в пятницу, вечером, в половине пятого, ждет меня с работы, с младенцем на руках.

«Я же тебе говорила. Смотри. Говорила же, правда? Вот! Я говорила, что у меня будет ребенок».

И она никак не похожа на гнусного детокрада, не похожа на закоренелую преступницу. Она похожа на молоденькую маму, которая впервые в жизни стала мамой. С ее лица спадает привычная последовательность масок (женщина климактерического возраста, бывший соцработник, на-всю-оставшуюся-жизнь умрем-но-не-сдадимся наперсница учителя истории); она вся сплошь – невинность и девическая кротость. Мадонна – с младенцем.

«Господи Всемогущий!..»

Теперь следи за каждым своим шагом, учитель истории. Может быть, это совсем не твоя область. Может быть, история теряет здесь силу, а время течет вспять. Перед тобой твоя жена; ты знаешь, Мэри, та самая, которую, так тебе казалось, ты знаешь. Но, может быть, это неведомая страна.