Последние распоряжения, стр. 35

По-моему, он и сейчас делает то же самое — принимает командование, берет власть над собой.

«С этим не так просто сладить, Джек», — говорю я, словно не понимаю, что с ним на самом деле, словно это всего лишь очередное испытание, из которого можно выйти целым и невредимым.

«Эми придется труднее, — говорит он. И смотрит на меня в упор. — Если у тебя будет выбор, Рэйси, если это будет от тебя зависеть, уходи первым. Жить дальше — вот что трудно. А помирать как раз легко».

«Ну, мне-то выбирать не придется, верно? — говорю я. — Да и никто таких вещей не выбирает. Тем более если он один».

Он смотрит на меня.

«Насчет этого не загадывай. Но все равно, я счастливчик, что уйду первым».

«Эй, погоди, Счастливчик-то у нас я».

Он не улыбается, это не похоже на старую шутку. Я не счастливчик, Счастливчик у нас ты. Он смотрит на меня. У него такой взгляд, точно он все видит, такое лицо, что на него нельзя не смотреть. Я думаю: он был передо мной много лет, но теперь я по-настоящему вижу его. Не Джека Доддса — классного мясника из Бермондси, не Джека — завсегдатая нашей «Кареты». Даже не Большого Джека, Грозу Пустыни, или моего друга-приятеля из Каирского Верблюжьего корпуса. Я вижу самого человека, его собственного, личного Джека Доддса, который принял командование.

«Эми будет труднее, — говорит он. — Кому-то надо о ней позаботиться».

«Она придет с минуты на минуту, — говорю я. — Вместе с Винсом».

«Я не очень-то много оставляю ей на жизнь».

Я смотрю на то, что у него есть. Кровать да тумбочка рядом. Пожалуй, теперь у него осталось примерно столько же, сколько всегда было у Джун.

«Если я могу чем-то помочь, Джек...» — говорю я.

Его худая рука лежит на одеяле, в ней ничего нет, и я вижу, как его пальцы слегка сгибаются. Потом он закрывает глаза. Вернее, его веки сами скатываются вниз, как шторки, как глаза у той куклы, которую я когда-то подарил Сью на Рождество. На секунду мне кажется... Не паникуй, не паникуй. Во всяком случае; легкие у него работают. Опухоль вокруг шрама, оставшегося после операции, чуть поднимается и опускается.

Я гляжу на его лицо, на руку, лежащую поверх одеяла. И думаю: каждый занимает какое-то пространство, и никто не может туда ступить, а в один прекрасный день оно освобождается. Это вопрос территории.

Он открывает глаза. Можно подумать, что он обманывал меня и все время подглядывал из-под ресниц, чтобы узнать, не становлюсь ли я другим, когда на меня не смотрят. Но веки поднимаются медленно. Сначала видны только белки, потом все глаза целиком.

«Еще не ушел, Счастливчик? — говорит он. — Да, кое-чем ты и вправду можешь помочь. Как по-твоему, счастье тебе еще не изменило?»

Винс

Пока он еще лежит там, с маской на лице и дополнительными трубками, в маленькой палате, куда их вывозят после операции, чтобы понаблюдать первое время, и до сих пор ничего не знает, потому что не успел даже толком проснуться, находится в сладком неведении. Не знает, что он неоперабелен. И этот тип Стрикленд говорит мне, что все заняло только десять минут, вскрыли и зашили обратно — он называет это каким-то специальным словом, длинным и необычным, чем-то вроде трамтамтам-содомии. Он словно доволен, что так быстро отделался. Вместо того чтобы объяснить все коротко и ясно, он предоставляет мне додумывать самому. И я делаю вывод: ведь раньше он говорил мне, что, если они смогут что-нибудь сделать, это будет двухчасовая работа. Неоперабелен — так он это называет. Неоперабелен.

И я смотрю через коридор, сквозь стеклянную перегородку туда, где лежит Джек, первый справа, и думаю: он неоперабелен, его нельзя оперировать. Он еще здесь, но уже на обочине дороги, сошел с дистанции. И это чувство вдруг перекидывается на все вокруг. Точно и я тоже очутился в таком месте, где все замерло, а остальные люди и вещи проносятся мимо, как машины по скоростному шоссе.

«Миссис Доддс здесь?» — спрашивает он. «Да, она пошла выпить чашку чаю, — говорю я. — С моей женой». Тогда он кидает взгляд на свои часы и говорит: «Если вы ее позовете, я переговорю с ней сейчас же, пока я тут. Найдем тихий уголок. Да вот хотя бы в ординаторской». И я думаю: ах ты дерьмо. Потому что мои переживания его не интересуют — может, он думает, что для меня это неважно, или просто не берет меня в расчет, разве что в качестве мальчишки-посыльного, и мне хочется ударить его, врезать как следует по этой рябой четырехглазой физиономии. Но я говорю: «Сейчас позову». А он уже отворачивается, не дожидаясь моего согласия, потому что какой-то младший докторишка сует ему стопку бумаг. Он бросает мне: «Я буду здесь». Подталкивает пальцем очки и оделяет меня скупой, вежливой полуулыбкой.

Я отправляюсь искать Эми и Мэнди. Но у меня такое ощущение, точно я никуда не иду, а коридоры и вертящиеся двери сами двигаются мимо меня, как в одном из старых игральных автоматов, где ты сидишь за рулем, а на тебя бежит лента дороги и кажется, что ты куда-то едешь, хотя это всего-навсего обман зрения.

Они сидят за своим чаем и еще ничего не знают, только то, что Джек жив, что он не отдал концы прямо на столе — вариант номер три. Но я вижу, что она сразу же обо всем догадалась, ей достаточно было на меня посмотреть, и теперь мне не надо повторять словами то, что написано на моем лице. «Он еще не пришел в себя, — говорю я. — Стрикленд в палате. Хочет с тобой поговорить». Потом чуть-чуть наклоняю голову, точно она с трудом мне подчиняется, и Эми смотрит на меня так, будто хочет сказать: молчи, не надо. Будто она сама во всем виновата и признает это, но не понимает, зачем ей идти к директору за лишним наказанием, когда ее уже наказали, просто поставив в известность. Но, может, директор помилует ее на первый раз. Скажет: больше так не делайте. И она встает, а Мэнди в это время пожимает ей руку. Потом встает и Мэнди. Посылает мне легкий вопросительный кивок. Она хорошо выглядит, моя Мэнди. И я киваю ей в ответ.

Потом мы идем по коридорам обратно, они скользят мимо нас и под нами, словно мы только притворяемся, что идем, и Эми молчит почти до самой палаты, а там говорит «Надо передать дяде Рэю». «Что?» — спрашиваю я. Она уже много лет не говорила так: дядя Рэй, дядя Ленни. Как будто я снова стал малышом.

Стрикленд видит наше приближение и быстро говорит что-то одной из сестер, потом ведет нас в кабинет — он больше похож на склад для белья, чем на ординаторскую, — и закрывает за нами дверь. Здесь только два стула, и он подвигает один к Эми, а Мэнди садится на другой, у двери. Я стою сразу за Эми, а Стрикленд — перед столом, опершись на него задницей, и когда он начинает говорить, я кладу Эми на плечо правую руку, а она находит своей рукой мою левую и вцепляется в нее в ответ на мое пожатие.

Он говорит, что не считает правильным скрывать факты, от этого один только вред. Сначала он смотрит на Эми, но очень скоро переводит глаза на меня — то ли для разговора с Эми ему необходимо передаточное звено, то ли он увидел в ее лице что-то такое, на что не хочет смотреть. Мне ее лица не видно. Я гляжу прямо вперед, точно подсудимый, которому зачитывают приговор перед тем, как отправить на нары. Мне приходится смотреть этому ублюдку прямо в глаза.

А когда он умолкает, у Эми такой вид, будто она его не слышала, будто она вообще не в этой комнате. И мне приходится брать инициативу на себя, задавать вопросы, хотя вопрос, по сути, всего один: сколько еще? Стрикленд выглядит довольным, ведь теперь беседа перешла в другую область, где он ни за что не отвечает: он занимается ремонтом, а не сдачей в утиль, и все это перестанет его касаться, как только он выйдет из ординаторской. Он заводит разговор о «подавлении симптомов», что звучит для меня примерно так же, как «неоперабельность», и именно тогда я замечаю, что руки Эми начинают цепляться за мои и сжимать их, и слышу, как она пытается дышать ровнее. Стрикленд все бубнит что-то насчет подавления симптомов, глядя прямо мне в лицо, а Эми все цепляется за меня, как будто ей самой надо подавить симптомы. Ее руки словно взбираются, карабкаются по мне, точно по лестнице, ведущей к какому-нибудь запасному выходу, прочь из этой комнаты. Но мне кажется, что Эми больше никогда не выйдет отсюда, она будет заперта здесь навечно, это ее собственная тюрьма. Теперь она стала как Джун. И я весь застываю, твердею, как мачта, как башня, а она все хватается и цепляется за меня. И я думаю: она мне не мать, не родная мать.