Математические досуги, стр. 35

Я поддакиваю им, а сама слышу, как воет них внутри ужас перед неизбежным: Ууу!Боюсь, не хочу, не так, не я!

Мне жаль их. Жаль.

Сама я не боюсь. Потому и жалею их.

Я слышу, как облегченно они дышат, отходя от меня, как отпускает их страх, возвращается уверенность в собственном бессмертии, свойственная нам, пока мы здоровы.

Они отходят от меня, перестают мне мешать, и я тоже чувствую облегчение: не нужно больше слушать, кивать, улыбаться.

Лежу расслабленно, без движения, в тишине — вот оно! вот единственное, что действительно необходимо! — и слушаю шепот и бормотание дождя, немощный плеск, неясную жалобу…

Тишина.

ЭПИЛОГ

автора повести.

У меня не было опыта работы с чужими рукописями, а потому я попросила помощи у знакомой — учительницы русского языка в прошлой жизни, которая несколько лет уже работала в русскоязычной газете.

Она приходила ко мне в свое свободное время, и мы с нею читали-перечитывали пожелтевшие ветхие листки и тетрадки со стихами, обрывками прозы, повседневными записями.

Подруга моя была, видимо, человеком замкнутым и своими переживаниями делилась лишь с бумагой. Читать ее записи было очень тяжело: такая тоска была запечатлена в них, такое одиночество и жажда любви, тепла и нежности, что мы с моей помощницей то и дело начинали хлюпать носами.

Я приносила очередную бутылку вина, мы делали перерыв, успокаивались и погружались снова в пучины чужой отчаявшейся души.

Моя знакомая редактировала и мой текст.

Однажды, оторвавшись от монитора, она сказала:

— Извини, можно вопрос? Только не обижайся,хорошо? Это очень существенно. Скажи, в расчете на кого ты пишешь эту повесть?

Я затруднилась с ответом, потому что не задумывалась на эту тему. Мне и в голову не приходило, что при написании книги нужно заранее расчитывать на определенного читателя. Я просто писала, потому что не могла не писать — это единственная причина и повод для писательства, а уж кому эта повесть понравится и окажется нужна, меня не должно касаться: я не колбасу делаю, а литературное произведение создаю.

Все это я, несколько запальчиво изложила помощнице.

Она выслушала меня и спокойно сказала:

— Тогда будь готова к тому, что найдется немало критиков, и главными критиками будут женщины.

— Почему? — удивилась я.

— Все очень просто, — услыхала я в ответ, — твоя героиня выступает в повести как личность сильная, но не верящая в себя и свои силы, она способна к пожертвованию и жертвует собой ради близких и любимых людей, но при этом не умеет простить им их ошибки и промахи. Найдутся дамы, которые примерят на себя ее судьбу, найдут массу ошибок в ее поведении и осудят ее за эти ошибки.

Конечно, можно сказать, что она не научилась прощать потому, что ей не прощали ничего в жизни. Но ты же знаешь, такие доводы действуют плохо: люди охотно прощают себя и не желают прощать других, поэтому, уверяю тебя, ей прощения не будет и от читателей тоже. И тебе вместе с нею.

Нам кажется, что это только другие идут на компромиссы с жизнью, а мы сами — воплощение принципиальности и последовательности.

С другой стороны, если наша жизнь — один большой компромисс, мы прощаем его себе и осуждаем тех, кто на компромисс не способен.

В любом случае, только свое поведение, только свои мысли и чувства склонны мы считать истиной в последней инстанции.

Мало кто способен не кривить душой даже наедине с собой — твоя героиня честна до жестокости к себе, до самоотречения.

Это не всем понравится.

Ты рисуешь ее ранимой и трепетно зависимой от чужого мнения — это тоже вызовет неприятие, искреннее или лицемерное, не важно, но вызовет. В настоящее время нельзя быть излишне чувствительной и непрагматичной — что ж ты ее такой сделала?

Будь готова к плохой критике. Кстати, а где вывод? Как, какой вывод? Повесть ты как назвала — Математические досуги! Героиня твоя хотела итоги жизни подвести — где они? У тебя повесть получилась без логического конца.

Я молчала. Что было говорить? Все было правильно.

Но переделывать я ничего не буду. Я нарисовала ее такой, какой она предстала передо мной, не жеманясь, не пытаясь казаться лучше или хуже, интереснее и значительнее.

Не я создавала ее образ — она сама создала его и подарила мне, щедро и бескорыстно.

Меня не было рядом с нею, когда она умирала, договорить мы с нею не успели. Всегда что-нибудь не успеваешь, если умирает человек — объяснить, рассказать. Признаться в любви и окружить заботой. Я не успела спросить об итоге.

А она сама — успела ли она сделать этот вывод?

Ничего не знаю.

Не знаю, насколько верно описала героиню.

Не знаю, какая судьба ждет эту повесть.

Знаю одно: не написать ее я не могла.

А выводы и оценку пусть делают читатели.

Их очередь.

Повесть теперь принадлежит им.

ЕЩЕ ОДИН ЭПИЛОГ.

ИЗ РУКОПИСЕЙ…ПОСЛЕДНЯЯ ЗАПИСЬ.

Кружится, кружится, кружится разношерстная толпа. Броуновское движение царит в ней. Люди хаотически, алогично перемещаются внутри нее, расходятся, продираются сквозь уплотнения, сталкиваются, расходятся, возвращаются назад… Все это кружится и топчется, курит и плюет, бранится и молчит, жует, смеется, поднимает пыль, вопиющую к небесам:

— Отче, ты видишь? Где дождь?

И вот уже дождь явился и начинает — сперва робок, а затем все решительнее — поливать толпу, мгновенно вооружившуюся разноцветными зонтами, кусками клеенки, пластиковыми пакетами.

Частично толпа редеет, но полностью не рассеивается и продолжает толкаться, разминая пыль, усмиренную дождем, в жидкую липкую грязь.

Шум дождя сплетается с шумом толпы в тугой жгут.

В густом воздухе зависают и дольше слышатся матерные слова, вскрики, визгливые вопросы, пренебрежительные ответы, гогот.

Табачный дым, сдавленный сверху и снизу, не в силах подняться и рассеяться над головами толпы или упасть ей под ноги и впитаться в грязь. Он висит на уровне лиц, особенно удушливый в плотной атомосфере дождя, вбирая в себя выхлопные газы, дым мангала, с которого продаются сомнительного вида шашлыки, смрадное дыхание толпы.

Невменяемость огромного монструозного города вскипает вокруг толпы. Слух людей изнемогает от его неистового вопля, в котором смешались сотни звуков, каждый из них в отдельности способен ранить человека, смесь их просто убийственна.

И сама эта толпа добавляет в яростный голос города свою лепту:пронзительные голоса, косноязычная плебейская речь плещутся подобно серой воде половодья, несущей с собой дрянь, сор, грязь.

На мгновение образуется прореха в небесах и покажется в ней лик, глядящий с мрачным удовлетворением на кишащую внизу выгребную яму, лапа с когтями махнет, дирижируя, и тогда гнуснее заматерится толпа, глубже станет грязь, омерзительнее — запахи и лица.

И вот уже пропала мерзкая рожа безвестного дирижера, призрачный свет изольется из прорехи и разольется по небу, но быстро померкнет, угрюмый взор вновь любуется толпой, а позади всклоченной шевелюры бессильные лучи стремятся вырваться на простор.

И кишит, кишит, смердит и сквернословит толпа…

Да полно, так ли это все? Не туча ли просто прикрывает заходящее солнце?

Не рынок ли шумит-торгует?

Ах, все неврастения виновата — это она изламывает в своем кривом зеркале окружающий мир, приглушает краски, выпячивает уродство.

Пусты небеса. Нет в них ни света, ни тьмы, ни добра,ни зла,ни лапы когтящей, ни длани врачующей — ничего нет, кроме этого удушья, этого кошмара, звона разбитого стекла, встревоженных голосов.

Настольная лампа светит, чужие люди в комнате, пчелиное жало шприца, испарина и темнота…

Неврастения, это неврастения…

Я не боюсь…

Нервы…