Куба — любовь моя, стр. 3

Хотя, если вдуматься, что в этом умного? Самое умное было бы уже взяться за ружья, уйти в горы, стать абреками и поубивать, к чертовой матери, всю эту кремлевскую шушеру! Но разве всех поубиваешь? В Кремль всегда стояла очередь — и материальная, чтобы зайти поглазеть на недееспособных чугунных царей, принявших вид: кто — пушки, кто — колокола — и метафизическая очередь разных хмырей, рвущихся угнездиться в теплых кремлевских палатах.

У мамы была школьная тетрадочка, в которой при покупке хлеба продавец ставил подпись и печать, а покупать хлеб можно было только в одном магазине, причем, не нужно думать, что люди имели право выбирать тот магазин, который был наиболее удобен для них. Мы, например, жили за городом, в военном городке, но мама тогда уже не работала в конторе Военторга, а потому за хлебом приходилось ездить в город, что автоматически удорожало хлеб на стоимость автобусных билетов. В день полагалось на каждого ребенка по триста граммов белого хлеба, а взрослым белый хлеб не выделяли — они получали по полкило черного. С моим приездом, маме стало легче: она могла, возвращаясь с работы, не делать крюк, а ехать прямо домой. Так что мои функции фуражира следовали за мной по пятам из города в город.

И вот теперь, засыпая после поездки в Набрань, я вспоминала серую «Волгу», странные портреты в газете, поющих мужиков, а газета все полоскалась по ветру. Хрущика сняли. Брежнев. Вместо кого?

Глава 3.

Конечно, жизнь в маленьком городе дает детям больше свободы. Когда я жила в Москве, территория для прогулок была ограниченна двором огромного дома возле Бородинского моста на набережной Шевченко, которая тогда еще называлась Дорогомиловской.

В Батуми мы шатались от аэропорта до побережья, а я часто шаталась там одна или в компании с полуторагодовалым братом.

В Сумгаите мы бегали, куда хотели, никто особенно не беспокоился, только вечером нас не отпускали со двора: город был объявлен всесоюзной комсомольской стройкой, пригнали толпу " химиков ", и жизнь пошла веселая, особенно, с наступлением темноты. Приморский бульвар был пуст — ходить туда было опасно для всего и для всех. На улицах вечером тоже было небезопасно, хотя днем еще было ничего. Вот когда я подросла… Но это другая тема.

На ноябрьские праздники шестьдесят второго года выдалась исключительно мерзопакостная погода. Дул знаменитый апшеронский норд «хазри», шестого ноября шел дождь, но седьмого слегка поутихло, хотя теплее и не стало. На демонстрацию со школой нас еще не гоняли, взрослые мои никогда на демонстрации не ходили, поэтому мы отправились одни поглазеть на шествие. Городское начальство, как водится, торчало на трибуне памятника Ленину, обдуваемое всеми ветрами. Огромные тополи вокруг площади, одноименной памятнику, были усеяны, как грачами, мальчишками. На колоннаде Дворца культуры завода СК висел огромный портрет Хрущева. Предприятия — одно за другим — исправно шли куда надо. Кто-то под музыку зурны и бубна, кто-то — под гармошку. Репродукторы невнятно выгавкивали лозунги и призывы, толпа в ответ радостно вопила — все было, как всегда. Вдруг пацаны на деревьях засвистели и завизжали. Толпа на тротуарах заволновалась, закричала в ответ, а на площадь уже въезжал на какой-то тележке огромный портрет Сталина. Вопли толпы стали громче, люди куда-то побежали. Солдаты, стоявшие в оцеплении вокруг площади, взялись за руки и стали теснить толпу, рвущуюся к памятнику, к трибуне. Сплошной человеческий водоворот бушевал на площади и у въезда на нее с улицы Ленина.

Позже, перед событиями восемьдесят восьмого года, на этом же месте несколько суток подряд будет идти непрекращающийся митинг, и его рев я услышу в Питере, когда мама позвонит мне, чтобы рассказать, что у них творится.

Кто— то из взрослых закричал на нас, чтобы мы убирались вон от греха подальше, а дядька-азербайджанец даже ухватил, кого смог поймать, за шивороты и потащил в ближайший двор, приговаривая на смеси языков: «Ва, савсэм глюпий, да? Гдэ ваш мама-папа? Домой, домой! Убьют!» Домой мы, конечно, не пошли, а из двора во все глаза смотрели на происходящее. Портрет сильно колыхался: милиционеры пытались отнять его у демонстрантов, те, конечно, не отдавали. Крик и гам стояли оглушающие. Толпа прорвала цепь солдат, хлынула на трибуну, и тут раздался выстрел и дикий вопль. На этом мы не выдержали и рванули домой. Дома все обалдели, когда я принесла им свежие новости. Бабушка и тетя готовились к приходу гостей и теперь не знали, появится кто-нибудь или все решат отсидеться по домам. Дядя ушел в разведку, а, вернувшись, выдал мне такую оплеуху, что я улетела в другую комнату. Он никогда пальцем не тронул и своих детей, а уж меня и подавно. Бабушка и тетка кинулись ко мне, но я не плакала. Я прекрасно поняла, за что получила. Мало того, я знала, что он прав. Дядька рассказал, что стрелял милиционер, у которого не выдержали нервы, и что он ранил какого-то мальца, сидевшего на дереве.

Тут все посмотрели на меня — ведь я в это время была там и могла оказаться на месте этого мальчишки. «Правильно получила,» — резюмировала бабушка. Я знала, что правильно, но уйти домой, когда такие события?!

После выстрела толпа совсем озверела и кинулась бить «отцов города». Сильно пострадал военком, попал даже в больницу. Участники демарша разбежались, опознать их властям не удалось. Портрет Хрущева изрезали ножами и закидали всякой дрянью, но на следующий день он еще висел, как ни странно. А может быть, и не странно.

Мальчик остался жив. А милиционера никак не наказали.

И вся эта история закончилась серой «Волгой» на шоссе Баку-Ростов, поющими людьми, трепещущей на ветру газетой. Хрущика сняли. Брежнев вместо него.

Предисловие к главе 4.

Десять лет моя семья скиталась в Батуми по съемным квартирам. Куда только бабушка и мама не обращались за помощью! Но все их просьбы проваливались, как в сухой колодец — даже плеска не было слышно.

За городом жилье было дешевле, а потому детство мое проходило в непосредственной близости с природой, и это компенсировало мне отсутствие комфорта и цивилизации.

Какое— то время я была единственной девочкой на улице и, воленс-ноленс, дружила только с мальчишками. Мы были малышней, детсадовцами, но, как кошки «ходили, где вздумается», облазили все окрестности совхозного поселка, где и проистекала наша жизнь.

Потом квартиру пришлось менять: хозяин дома вернулся из тюрьмы, и надобность в квартирантах отпала. Родители нашли квартиру рядом с городским кладбищем, так что даже одна сторона усадьбы была ограничена кладбищенской территорией, но мы считали ее своей и всей уличной оравой вечно играли между могилами.

Комната у нас была хуже каморки папы Карло. Помещались в ней только две кровати, этажерка с книгами и кухонный шкафчик, служивший также столом. Горка чемоданов заменяла комод и туалетный столик для мамы. В дождливые дни керосинка въезжала в комнату, ею обогревались, на ней бабушка готовила еду и грела воду, когда это было необходимо. В хорошую погоду вся домашняя работа делалась во дворе.

Погожие дни в Батуми — это нонсенс. Паустовский в повести «Бросок на юг» пишет, что французские моряки называли Батуми «писсуар де Мэр Нуар» — «писсуар Черного моря». Но если дожди случались летом, на них просто переставали обращать внимание, а зимой все-таки становилось холодно, сыро и неуютно. Приходилось вносить керосинку в дом.

Эта комната была замечательна еще и тем, что в трех метрах от нашей двери была дверь хлева, в котором жила рыжая корова хозяев. Однажды она меня боднула, когда я нечаянно оказалась на ее пути. Все закончилось хорошо — я поревела, но осталась цела.

Потом мы переехали на другой конец этого дома, и зеленые мухи, наконец, перестали нас третировать.

Вскоре после этого я пошла в школу. Какое-то время после уроков я приходила к маме в контору Военторга, где она работала секретарем управляющего, и делала уроки в кабинете заместителя управляющего, а потом гуляла по живописным окрестностям: ходила на Морвокзал, глазела на море, чаек, теплоходы… Однажды белый красавец теплоход «Россия» (потом писали, что это был трофей Отечественной войны) привез целую толпу роскошно одетых иностранцев, говоривших на армянском языке. Это репатриировались потомки армян, бежавших, в свое время, от турецкого геноцида.