Разноцветные глаза (сборник), стр. 53

Чтобы ответить на этот вопрос, моему брату осталось лишь разглядеть, какое лицо отражается в воде, женское или мужское. Запад погибнет или Восток? И там, где глаза Инорога сделали воду прозрачной, он заметил тебя, читающего эти строки и полагающего, на своем диване или в своем уютном кресле, что он в безопасности и вне игры.

Тогда эти уловки и бредни мне надоели, и я проткнул пастушим посохом шляпу и, переодев чулки, отправился в Спарту, чтобы, обмакнув в вине палец, написать на столе признание в любви к прекрасной женщине, Елене Василевсе.

ПУСТЬ ОДНАЖДЫ УВИДЕННОЕ НАЧНЕТСЯ!

Перевод Я. Перфильевой

Сводный брат

Мой дед со стороны матери, доктор Стеван Михайлович (1853–1922), которого я совсем не помню, родился в Мохаче, в доме местного священника отца Добрена и Софии Кануричевич. Они отдали сына учиться сначала в Печуе, потом в Колошваре, а позже послали изучать право и философию в Пешт, чтобы он, как говорится, не откусывал раньше, чем посолит. Позднее он сделался и преподавателем педагогического училища в Сомборе, и адвокатом в Суботице и Нови-Саде, часто переезжал с места на место, занимаясь то одним, то другим своим ремеслом от Ковина до Белой Церкви, и повсюду возил за собой двенадцать костюмов, шляп и тростей. Во время Первой мировой войны его арестовали и сослали в концлагерь в Араде за то, что он сказал: «Кто сеет в ненастье, пожнет лишь свист на ветру». Умер он судьей в Сомборе, после той войны, и похоронен там же, на кладбище за часовней. Женился он дважды, оба раза был счастлив в браке с женщинами, которые с ним счастливы не были, и имел шестерых детей. Первая его жена была родом из Панчева, и с ней детей у него было трое – сын и две дочери. Это мой дядя, моя мама и моя тетка. Его вторая жена была из Нови-Сада, из семейства торговца Стеича, они постоянно жили в Вене, а в Нови-Саде у них было два дома – один напротив отеля «Воеводина», с балконом на втором этаже вдоль всего фасада, дом этот существует и по сей день, и второй – на Лебарской улице, на углу, он был построен над колодцем, и там был фонтан. Вторая жена принесла ему в приданое имение Ченей и родила тоже троих детей – трех девочек.

На отца был похож только сын, единственный от двух браков, мой дядя, Братец, как до сих пор зовут его в нашей семье. У него были красивые волнистые волосы, он носил часы, которые заводил раз в неделю, всегда в церкви, и небольшую карманную солонку. Рассказывали, что по ночам он катался по улицам в фиакре, с накинутым на шею поводом и скрипкой в руках, и все окна при его приближении открывались, а кони по звукам скрипки всегда точно знали, куда нужно свернуть на перекрестке, и слушались смычка, словно кнута. Возле каждой корчмы он останавливался, и хозяин выносил и подавал ему в фиакр кружку пива. Братец опускал в нее серебряную монету, выпивал пиво и возвращал кружку с деньгами назад. Еще о нем говорили, что он пустой и что любая радость в нем тут же стареет. Так, например, он трижды отправлялся в Печуй с новеньким полным денег бумажником, чтобы «купить аттестат», и каждый раз аттестат пропивал. А если он собирался на прогулку по реке, то для него и какой-нибудь молоденькой вертихвостки под кружевным зонтиком в лодку вносили небольшой стол, накрытый льняной скатертью и уставленный едой и напитками в хрустале и фарфоре, причем в таких случаях вдоль края стола крепили специальное бронзовое ограждение. Братец улыбался сквозь свои усы, как сквозь ячмень, пока они размещались у стола в высоких плетеных креслах, похожих на клетки из прутьев, и отчаливали от берега. Этот мой дядя, в честь которого я получил свое имя и на которого был похож, потому что сходство в больших семьях обычно переходит под углом, как конь в шахматах, перед началом Первой мировой войны выбрался с австрийской территории, перешел в Сербию, записался в добровольцы и погиб в бою против австрийской армии.

Эта смерть по-разному отразилась на первой и второй семье моего деда. Моя мать и тетка со смертью Братца потеряли не только старшего брата, но и наследство, потому что на основании какого-то семейного завещания все имущество по женской линии могло перейти к дяде и его сестрам, только если он достигнет совершеннолетия.

«Кто на деревянной лошадке скачет, будет печь строить из желтого песка», – сказала бабка. По свидетельству одного солдата, который лежал с ним в полевом госпитале в Пироте, дядя умер от ран и тифа за несколько дней до своего восемнадцатилетия, и эти несколько дней на всю жизнь лишили достатка всех нас – бабку, которая после развода осталась ни с чем и была вынуждена пойти служить учительницей в Мачве, ее дочерей и нас, их детей, оказавшихся обреченными на жизнь, которая, конечно же, по крайней мере до Второй мировой войны, была совсем не такой беззаботной, какой могла бы быть, останься упомянутое наследство в нашей семье. После этой войны, когда уже было поздно пытаться что-либо изменить и когда вся их жизнь уже давно, несколько десятилетий, шла по иной колее в соответствии со странным пунктом завещания, тетка и мать однажды весной вдруг отправились в Салоники. Там, влекомые каким-то необъяснимым предчувствием, которое, вероятно, годами созревало в них, они принялись искать дядину могилу и нашли ее на Зейтинлике – сербском военном кладбище в Греции. Оказалось, что дядя умер на целый год позже своего совершеннолетия, и они с опозданием и безо всякой для себя пользы, хотя и определенно, установили, что всю жизнь прожили обманутыми. И все эти долгие годы бесчисленные мелкие заботы не давали им поднять голову и позаботиться о том бесспорно важном, что помогло бы им избавиться от этих забот и спасти всех нас от нищеты. Так печаль порождает печаль и болезнь передается по наследству.

Для другой половины дедовой семьи смерть моего дяди имела совсем иные последствия. Одна из его сводных сестер, Вида, вышла замуж, переехала в Белград и жила с нами, другие же две вместе с отцом переселились в Сомбор, а потом, после его смерти, в Суботицу, где и провели остаток жизни. Они все никак не выходили замуж и жили вместе – напротив мэрии, в здании, облицованном глазурованными кирпичами, которое напоминало пеструю изразцовую печь. Свою квартиру на втором этаже, за большой стеклянной перегородкой, отделявшей входную дверь от лестницы и оклеенной разноцветной бумагой, они заполнили мебелью, которая всегда переезжала вместе с ними и была набита отцовскими вещами. Марика и Анка носили свои имена с таким же равнодушием, как туфли и корсеты, усыпанные стеклянными пуговками. Несмотря на разность характеров, обе они обожали своего сводного брата и так никогда до конца и не поверили в то, что он мертв. Теперь уже трудно сказать, как и когда случилось, что после известия с фронта о его смерти одна из них в первый раз увидела его во сне, – возможно, это произошло в то время, когда он был еще жив, а мы этого не знали. Во всяком случае, свой сон она тут же рассказала сестре, и обе они его хорошо запомнили.

«Боже мой, Марика, он словно был в комнате, – говорила тетка Анка. – Только не в этой комнате, а в какой-то из прежних, может быть в Нови-Саде или в Сомборе, и он был еще таким, как до того, как отпустил усы. Только вот на языке у него были следы зубов от долгого молчания. А мы с тобой были совсем другие, ты будто ходишь в закрытую гимназию, а я уже закончила учительскую школу и вроде как устроилась на работу, – короче говоря, совершенно какая-то другая жизнь, вовсе не та, какую мы с тобой выбрали и какая была в те времена, когда он только начал отпускать усы. Ты же знаешь, помнишь, ну ведь мы-то, в конце концов, точно знаем, что не было тогда ни закрытой гимназии, ни учительской школы, ничего похожего. Правда, это могло быть какое-то другое наше прошлое, которого у нас не случилось, но которое могло быть; возможно, такой могла стать наша жизнь, если бы все сложилось не так, как оно сложилось. Возможно, если мы будем внимательны и если он и дальше будет появляться в наших снах, мы сможем узнать, какими бы мы были, если бы не стали такими, какими стали, и каким был бы наш тот, другой путь, тот двойник нашей судьбы, который нам даже не показался, а несется без нас по другой орбите… Да, но за него, нашего Братца, я так рада. Представь только, сидит он во сне рядом со мной, пускает дым в кудри у себя на лбу и молчит. Да простит меня Бог, но он словно смотал в клубок все наши пути и теперь разматывает по своему усмотрению…